Глава IV Конец света: буддизм и христианство

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава IV

Конец света: буддизм и христианство

У: Почему христиане и буддисты так по-разному видят конец мира?

А: Меня всегда интересовали эсхатологические отличия в буддизме и христианстве. Буддисты видят развитие мира как постепенный переход из человеческого мира в мир богов, из мира богов за пределы колеса сансары – таким образом все живые существа достигают нирваны и растворяются в ней. Этот мир становится ненужным, превращается в пустую оболочку, не имеющую никакой ценности, постепенно разрушается, и таким образом, все возвращается в ту пустоту, из которой вышло. В христианстве картина иная: «души убиенных за слово Божие и за свидетельство, которое они имели» (Откр. 6.9.) возопят к Господу об отмщении. И тогда на землю обрушится череда страшных катастроф: то саранча, то мор и голод, то войны, то стихийные бедствия. А потом наступит конец света, – «И звезды небесные падут на землю, как смоковница, потрясаемая сильным ветром, роняет незрелые смоквы свои» (Откр. 5.13). Страшный Суд и прочие малоприятные вещи. Большая часть людей попадет в ад, в раю же окажутся считанные единицы. Что-либо более определенное трудно сказать. Вот такая гигантская разница.

Зачем нужен Страшный Суд? Почему его нет в буддийской картине мира? Мне кажется, я нашел ответ на этот вопрос. Насколько он верен, трудно сказать.

В буддизме нет Страшного Суда по причине того, что там нет подсудимого. Там некого судить. Нельзя же судить иллюзию, к которой иллюзорно привязалось нечто, в иллюзии забывшее, что оно не есть иллюзия. Это же просто смешно.

Д: Да… Отсюда трудно увидеть, что это все только иллюзия. Особенно если смотреть откуда-нибудь из приюта для престарелых или из детдома.

А: Я вчера Даше рассказывал, как обращаться с маленькими детьми в детдоме.

М: А какой у них возраст?

В: От нуля до четырех.

М: Я бы не смогла. Мне так больно, когда им больно… Многие вещи я могла бы пережить, но когда это случается с ребенком, даже не с моим… Как будто чистый маленький родничок взяли и затоптали.

А: Оттого, что ты с этим не соприкасаешься, он не становится незатоптанным.

М: Может быть. Но мне больно смотреть, когда с детишками что-то ужасное происходит. Взрослые уже сами принимают решения и несут за них ответственность, а вот эти крохи…

А: Там есть разные дети, очень разные. Если уж мы заговорили об иллюзии и реальности… То, что Даша видит в детском приюте, и от чего ей тоже тяжело – это кармические отпечатки, запечатленные в маленьких детях… Отпечатки кармы на детских лицах – это маска, такая же, как у любого взрослого человека. Как и любая другая маска, это нечто совершенно иллюзорное. Маски на наших лицах сменяются, а в глазах остается что-то неизменное.

М: То есть, маска не закрывает это неизменное?

А: Когда мы творим какое-то зло, карма оставляет отпечатки на наших лицах. Если сознание сужается в течение целой жизни или нескольких жизней, можно в конце концов переродиться олигофреном, но даже в таком случае в глазах человека все равно остается нечто неизменное. Даша рассказывала, что там в приюте есть мальчик, который страдает все время. Его глаза переполнены болью, он почти все время плачет или стонет. Он в буквальном смысле слова жертва аборта. Это был поздний аборт, его уже выбросили, но он пискнул. Пришлось остаться в этом теле. Любая маска – чья угодно – это только маска. И мы можем легко ее снять. Все, что нам мешает, замедляя процесс внутреннего высвобождения, скорость протекания процесса, – это только наша привязанность к ней и искреннее убеждение, что мы этой маской являемся. Мы наполняем эту иллюзию реальностью, искренне наделяя ее статусом реальности, но от этого она реальностью не становится. Единственное, что она приобретает в этом процессе, это тяжеловесность, вязкую неподатливость, в конечном итоге – полную неподвижность. И самое главное – способность причинять страдание. Эта способность сама по себе весьма любопытна. Она, с одной стороны, как будто бы наполняет иллюзию реальностью – ведь иллюзия не может причинять страдание сама по себе, на то она иллюзия! Но с другой стороны, реальность-то ведь тоже не может причинять страдания, но уже по другой причине – потому что там нет оснований для того, чтобы страдать. И поэтому – в этом весь парадокс (как говорится – и смех, и грех) – причинять страдания может только иллюзия, иллюзорно кажущаяся реальностью. Но вот беда: как только эта кажимость возникла, избавиться от нее уже совсем не просто. Потому что помимо страданий любая иллюзия либо приносит нам эговое удовольствие, либо избавляет нас от эговых же страданий, не позволяя нашему эго в них раствориться. При этом она заставляет нас страдать тем страданием, которое привязывает нас к ней, иллюзии, невидимыми, но бесчисленными ниточками отождествления, и тем самым помогает нашему эго получать его эговые дивиденды. Вот какая удивительная штука иллюзия.

М: Мне кажется, что дети настолько маленькие, что у них еще нет этой маски.

А: Есть.

М: Или, по крайней мере, эта маска возникает настолько редко, что они еще не могут за нее держаться.

А: С маской все не так просто, Рита. Маска не есть нечто сознательное, это – кармический груз. Даша говорит, что по внешнему виду и поведению детей видно: у кого полегче, у кого потяжелее. Говорят, что даже в роддоме сразу видно, что будет за человек.

Вернемся к основному руслу нашего рассуждения и попытаемся продолжить. В христианстве есть идея внутреннего совершенствования – через покаяние, через духовную практику мы все время идем к Богу. Но получается, что очень важно также осознание того, от чего именно мы уходим, с чем мы стремимся расстаться. В буддизме мы расстаемся с иллюзорной привязанностью, никчемной и ничтожной, а в христианстве мы уходим от очень серьезного груза первородного греха, существующего в каждом из нас.

М: Да. Нам сразу навязывается чувство вины. И очень сильное.

А: Да. Почему чувства вины у людей восточных культур намного меньше? Нам, западным людям, оно навязывается религией. Эти установки глубоко бессознательны, они не контролируются сознанием и очень глубоко в нас сидят. Вы думаете, занятия буддистскими практиками смогут перенастроить восприятие человека с христианской архитектоники сознания на буддистскую? Ничего подобного! Я могу откровенно вам признаться, что сколько бы я ни занимался буддизмом и вообще Востоком, но если мне снится кошмарный сон, в котором меня пытаются одолеть бесы или демоны, я не призываю Бодхисаттву. Я начинаю во сне молиться. Я взываю к Иисусу Христу. И Он меня там, во сне, спасает, вся эта бесовская сила уходит. Ни к кому другому: ни к богине Таре, ни к Авалокитешваре – я ни разу не обратился во сне. А вот к Господу Богу – «Отче наш» или «Господи Иисусе Христе» – это из меня поднимается без всяких раздумий. Хотя казалось бы – откуда? – ведь какой-то интерес к христианству я почувствовал только в сознательном возрасте.

Продолжим? Но сначала я хочу попросить вас внимательно посмотреть на икону с изображением Иоанна Крестителя (см. рис 5).

Рис. 5. Иоанн Креститель

Вы хорошо знаете, каким образом в христианстве происходит очищение от грехов.

М: Через покаяние.

А: Да, через покаяние. Но покаянию предшествует весьма важное и очень непростое душевное усилие: в этих грехах сначала надо признаться самому себе. А для этого надо научиться их созерцать. Созерцать свою греховную природу, свои греховные помыслы, мысли, мыслишки, чувства – в самых тонких нюансах, что весьма непросто, так как большая часть всего этого погружена в недра бессознательных пластов нашей психики и изолирована от сознания. Подлинное очищение происходит через очень глубокий контакт со своим бессознательным. Увеличение чувствительности человеческой природы происходит тогда, когда мы набираемся смелости и мужества увидеть в себе все то, что мы обычно предпочитаем не видеть, не замечать: гримасы и уловки нашего эго, связанные с гордыней и лукавством, обидами, претензиями к ближним и так далее. Любое расширение сознания – а значит и его очищение – происходит через все большее и большее погружение в свою греховную природу, которую мы сами от себя скрываем. Попробуйте понять, вчувствоваться и ощутить, глядя на отрубленную голову Иоанна Предтечи, насколько глубока должна быть эта медитация. Попробуйте почувствовать, что происходит во время этого процесса.

А происходят поистине удивительные вещи. Мы все больше и больше смотрим на то, чего мы предпочитаем в себе не замечать, точнее – чего наше эго не хочет замечать в себе, но при этом душа наша погружается в глубочайшую медитацию акта самосознания. Точка, из которой мы способны все это увидеть, находится в самой глубине нашей души. И оттуда мы имеем возможность созерцать все наши греховные замыслы и чувства, всю ту нечистоту, которая составляет костяк нашего эго и которая сильна и крепка только до тех пор, пока мы ее не видим, пока не отдаем себе отчета в ее существовании. Предпочитаем не отдавать себе отчета, если быть до конца искренними. В этой точке и православные, и буддисты сходятся – редкое согласие между ними. И для того, чтобы увидеть во все более тонких, глубоких и одновременно неприглядных нюансах все чрево, всю утробу нашего ненасытного эго, мы должны подниматься все выше и выше, развивая в себе те тонкость, глубину и проницательность, которые позволят нам оторвать наконец-таки нашу душу от всего плотского, суетного, сиюминутного – преходящего. Как проникновенно поется в Божественной Литургии: «Всякое ныне житейское отложи попечение». Хотя бы на время службы, где мирское время останавливается и начинает отсчитываться время сакральное.

Д: Что такое «попечение»?

А: Хлопоты и заботы, то, о чем пекутся. И вот только тогда, когда сила нашего духа становится достаточной для того, чтобы проникать своим духовным взором всю толщу наших страстей, слабостей, отпадений от своей экзистенциальной сущности, только тогда становится возможной встреча души со своей наивысшей, наичистейшей и сокровеннейшей сутью – то есть, с Христом. Христос Яннарас23 считает, что грех – это просто отпадение от своей экзистенциальной сущности. Грех, как он говорит, – это экзистенциальная неудача.

М: То есть мы не грешники, мы неудачники все.

А: Да. Мы – экзистенциальные неудачники. Он приводит потрясающие примеры для разъяснения этого. Например, любовь: «В основе любой любви, даже плотской, всегда лежит стремление к какому-то соединению, слиянию по большому счету с Богом». Очень интересно. Он первый православный писатель, у которого я встретил описание того, что является, собственно, сутью Тантры.

Д: Так он грек?

А: Да. Живет в Греции. Мирянин-богослов.

«Отношение Бога со Своим народом, с каждым из его членов, представляет собой таинство брака, таинство любви: в этом единственное объяснение (по крайней мере, для церковной экзегезы) того факта, что откровенно эротическая поэма, «Песнь песней», была включена в состав книг Ветхого Завета.

Однако «эротические» отношения Бога с Израилем – всего лишь прообраз того единения Бога с человечеством, которое было достигнуто в лице Христа и в Его Теле – то есть в Церкви. «Тайна сия велика», – пишет апостол Павел в Послании к Ефесянам (Еф.5,32). На эту тайну указывают евангельские притчи образами, связанными с брачной символикой. В Новом Завете Христос называется женихом Церкви и каждой человеческой души. Для Бога каждая человеческая личность – возлюбленная. В частности, в Евангелии от Иоанна «жизнь вечная», даруемая нам Христом, сопровождается предикатом «знать», «познать», что соответствует еврейскому слову, обозначающему брачные отношения между мужчиной и женщиной: «Сия же есть жизнь вечная, да знают Тебя, единого истинного Бога, и посланного Тобою Иисуса Христа» (Ин.17,3).

В святоотеческой традиции Сам Бог, в Своей внутри-троичной сокровенной жизни, определяется как «всеполнота эроса», нерасторжимого эротического единства: «Любовь есть сам эрос, ибо написано, что Бог есть любовь» (Максим Исповедник). Этот эрос проявляется как экстаз; в нем находит выражение эротический Божественный порыв, конституирующий внеположные Богу сущности: «Он, Творец всех вещей… от преизобилия любовной благости изливается из Себя… и таким образом любит и вожделеет. И нисходит с недосягаемой высоты к тому, что пребывает во всем» (Дионисий Ареопагит). Единственный доступный человеку способ описать опыт своей причастности к этому эросу и возникающих при этом отношений с Богом заключается опять-таки в проведении параллели с отношениями между полами: «Твоя любовь зиждется на мне, как любовь женщин» (Ареопагит). Аскетическая литература в поисках модели для выражения Божественной любви к человеку также обращается к любви человеческой, более того – любви плотской, а не к идеалистическим представлениям, порождаемым ностальгическим платонизмом24: «Пусть телесная любовь станет для тебя образом вожделения к Богу» (Иоанн Лествичник). «Как безумно влюбленный вожделеет к своей возлюбленной, не так ли Бог склоняется к душе, жаждущей покаяния?» (Нил Синайский). «Блажен вожделеющий к Богу с той же силой, с какой безумно влюбленный вожделеет к своей возлюбленной» (Лествичник).

Если эрос в привычном для нас понимании выражает прежде всего слепое инстинктивное влечение чувственности вместо того, чтобы освобождать личность от принудительной природной необходимости и превращать жизнь двоих людей во взаимное дарение любви, это происходит потому, что мы знаем эрос в его искаженной форме – форме греха, то есть экзистенциальной неудачи. В результате эрос отклоняется от своего подлинного назначения. Тем не менее даже в состоянии греха и падения он создает возможность физического единения двух личностей и рождения новых человеческих ипостасей. Дело в том, что в нем сохраняется нечто от того любовного влечения, что запечатлено в нашей природе как образ Божий. Благодаря этому влечению возможно соединение не только различных ипостасей, но и разных природ, в результате чего мы становимся «причастниками Божеского естества», «следуя во всем Богу и становясь подобными Ему во всем, кроме тождества по сущности» (Максим Исповедник). Автор Ареопагитик видит «смутное выражение» этого любовного влечения даже в невоздержанном, «который опускается на самое дно жизни, где царствует неразумное вожделение». Наконец, святой Максим Исповедник рассматривает сексуальный инстинкт лишенных разума животных, а также силу влечения, образующую «взаимосвязь» всего тварного мира, как проявление единого эротического стремления, всеобщего возвратного движения к единообразию Божественной жизни.

Все это означает, что в понимании церковной антропологии различие полов не просто служит естественной цели продолжения рода и дифференциации социальных ролей – дифференциации, обусловливающей бытие семьи как «клеточки» общественной жизни. Прежде всего сексуальное различие людей и взаимное притяжение противоположных полов призваны привести к осуществлению своего естественного предназначения универсальное эротическое стремление, заложенное в природе: они должны реализовать в рамках тварного мира тринитарный образ жизни, то есть взаимный обмен жизнью. Конечная цель любовного стремления в человеке – обожение, воссоединение человека с Богом.

Если мы отказываемся от этой цели, эрос вырождается в неутолимую страсть. Наше естество страдает от эроса, претерпевает его как мучительное и ненасытное желание экзистенциальной полноты и необоримой потребности продолжения рода. Грех есть не что иное, как неудача в исполнении эросом его изначального предназначения, то есть единения человека с Богом. В этом случае эрос превращается в нескончаемое повторение трагедии Данаид, в неутолимое стремление природы к самоудовлетворению, к эгоистичному сладострастию. Эрос перестает осуществляться как общение любви и становится подчинением одного человеческого существа потребностям и вожделению другого.

Лишь когда эрос, направленный на лицо другого пола, приводит в любви к забвению человеком самого себя, своего индивидуализма (что означает преодоление эгоистической узости, эгоистических желаний, потребностей и прихотей, отказ от стремления к самоутверждению и жизнь ради другого – того, кого любишь), лишь тогда перед человеком открывается возможность отозваться на обращенный к нему эротический призыв Бога. В этом случае эрос становится путем жизни и даром жизни.»

Д: А как к этому относятся наши ортодоксальные критики?

А: Они ничего не могут сказать, потому что его взгляды очень основательно опираются на цитаты из христианских источников. Его трудно в чем-либо обвинить. Он обрушивается с критикой, кстати говоря, и на ортодоксальность православия, критикует традиционализм.

У: То есть, начинается какой-то прорыв?

А: Это позиция, это ви?дение, от которых трудно просто так отмахнуться, во всяком случае, это достойный ответ тем глубинам, которые перед нами раскрывает Восток.

Продолжим. Когда мы созерцаем свою греховность (назовем ее так для краткости), мы тем самым от этой греховности отрекаемся. Этот принцип в качестве механизма нашего сознания заложен в архетипах функционирования нашей психической энергии: если мы это начинаем созерцать, то оно утрачивает над нами свою власть. Таков закон духовной жизни, на котором базируется, в частности, православие. Наши грехи утрачивают над нами власть потому что становятся доступными нашему зрению, а следовательно, перестают быть частью нас самих – у нас появляется возможность от них отречься. Охваченность страстями и прочие «прелести» могут действовать, только будучи для нас невидимыми, когда же они утрачивают свой волшебный покров, свою мантию, одновременно с этим они теряют и всю свою силу. Бессознательные энергии могут оказывать воздействие только на грубую неутонченную психику, лишенную тяги к внутренней честности, к самосозерцанию, к поиску корней и истинных причин и мотивов своего поведения.

И наконец, самое главное. Погружаясь в созерцание своей природы, мы углубляем внутри себя точку сосредоточения, доводя ее до такого градуса, когда наконец весь процесс созерцания сможет развернуться в другую сторону. Что я имею в виду? Посмотрим еще раз на отрубленную голову Иоанна Предтечи: сдвинутые брови, закрытые глаза… На первый взгляд кажется, что выражение его лица обусловлено той физической мукой, которую он претерпевает из-за усекновения своей главы. Однако если всмотреться в эту икону внимательнее, становится ясно, что дело в другом. Эти сдвинутые брови, эти закрытые глаза говорят о высочайшей глубине той медитации, в которой он находится здесь и сейчас. Эта глубина восходит к психофизическим, телесным корням, к нашему телу. К самому глубочайшему духовному материализму, пронизывающему нас насквозь, заставляющему нас падать в объятия мира сего и делать наши глубоко бессознательные выборы и предпочтения, даже не отдавая себе в этом отчета.

В то же время, ярко выраженная сила медитации, которую мы видим в лике отрубленной головы, повторяет йогическую практику пратьяхары, то есть отвлечения от чувственности. Здесь усеченная голова является символом отречения от телесной природы в принципе – от телесной природы животных, импульсивных, неосознаваемых потребностей и сигналов, исходящих от нашего тела, от той телесности, которая пытается диктовать нашему духу и нашей душе: есть, заниматься любовью, жадничать и т. д. Пратьяхара – отвлечение от чувственности – сочетается здесь с отвлечением от всего психического – тела и порожденного этим телом: от чувств, привычек, взглядов и многого другого. Все это находится в фокусе глубокого и честного внутреннего созерцания, и, глядя на этот лик, можно понять, в точке какой высоты необходимо находиться созерцанию практикующего для того, чтобы увидеть все это ясно, отчетливо, полноценно. Его сознание занято настолько плотной работой, что ему ни до чего нет дела. Он уже забыл обо всем, что предшествовало этому моменту. Он просто работает. Он находится в состоянии медитации. Это очень мощное сосредоточение и концентрация. Настолько мощное, что даже акт обезглавливания эту медитацию не прервал. Я хочу, чтобы вы увидели смысл последней фразы в выражении его лица. Это очень важно, это то, на чем я хотел бы построить свое дальнейшее рассуждение.

Почему акт казни не прервал медитации Иоанна Предтечи? Потому что он ни от тела, ни от акта казни уже не зависит, он имеет уже вполне нетелесную природу, и тело ему уже ничего диктовать не может. Но это не значит, что он полностью расстается с телом. Это значит, что он расстается со старым телом, и, расставшись с ним, он приобретает тело новое, трансформированное – то самое преображенное тело Нового Завета: ангельскую природу, которая на этой иконе символизируется ангельскими крылами за спиной самого Иоанна Предтечи. И эта работа лишь тогда проведена до конца, когда пройдена до самого дна вся бездна нашего грехопадения. Только после этого мы можем поднять глаза кверху, к горнему и наконец-то посмотреть на ту Божественную надличностную сущность души каждого из нас, которая проступает сквозь все маски и которая изображена здесь в виде фигуры Христа, выступающего из своей Божественной сферы.

Обратите внимание на следующий момент: в этой части изображения Иоанн Предтеча не смотрит на Христа. Более того, он не смотрит никуда вовне. Это взгляд человека, устремленного исключительно вглубь самого себя. Да, здесь его глаза открыты, и в этих глазах вселенская печаль – как будто он понял и осознал нечто такое, после чего навсегда утратил способность радоваться. Это лицо искренне потрясенного человека. Чем же, каким смыслом он так потрясен? Что понял Иоанн Предтеча?

В: У меня такое ощущение, что Иоанн умалился, созерцая все эти грехи и, как мытарь, говорит: «Господи, прости меня, грешного».

А: Да. Главное, что он понял – это то, как мы далеки от Бога, как мы несовершенны по сравнению с Ним. Это очень важно понять, потому что созерцать все свои грехи можно, только имея некое внутреннее мерило, только ощущая разницу. Сокрушиться о своей греховности можно, только если знаешь нечто иное. Если ничего иного нет, то о чем сокрушаться? Как говорили русские купцы: «Пей, гуляй – однова живем». А созерцая свою греховность, мы впускаем в себя Бога.

М: Мне казалось, что созерцание греховности и понимание, насколько мы далеки от Бога должно было происходить на стадии, отраженной на переднем плане иконы, в лике усеченной главы. А когда он переходит в другое состояние тела и души, выражение лица уже должно быть другим.

А: Каким?

М: Не знаю. Может быть, более похожим на выражение лика Христа.

А: Так написал иконописец.

М: Я понимаю. Но исходя из того, что ты рассказывал об этапах осознания человеком своих грехов, внутреннее мерило должно появиться на первой стадии этой глубокой медитации, когда тело становится ненужным.

А: А на второй стадии человек начинает осознавать это мерило, которого раньше он не осознавал. Понимаешь, почему к Богу можно прийти только через покаяние – глубочайший христианский тезис?

М: Да, понимаю.

А: И он приходит к Нему на второй стадии. Посмотрите, глаза обращены вверх, хотя и внутрь. Вверх и внутрь. Эта икона проникнута духом исихазма. На первой стадии – глубокая внутренняя медитативная работа: самопреображение через осознание и покаяние. Идет мощнейшее расширение сознания – через раскрытие в себе духовного мужества, смелости, внутренней силы для того, чтобы увидеть, узреть в себе все самое темное, негативное, отпадшее.

М: А где прощение, принятие себя? Или его здесь просто нет?

А: Это третья стадия. Ты просто забежала вперед. Где же стадия принятия и прощения себя? Нет стадии прощения самого себя в христианстве! Есть стадия принятия и прощения человека Господом Богом. В христианстве человек не вправе себя простить.

М: Тогда получается, что нет и слияния Бога и человека, то есть Бог – все равно некая внешняя сила, которая может нас принять и простить.

А: Нет, я не стал бы так сильно упрощать христианство – в нем есть стадия этого слияния. Нам нужно внимательнее всмотреться в икону и попытаться эту стадию слияния увидеть. С одной стороны человек узрел всю, по выражению богословов, тварность своей природы, всю падшую ее часть. С другой стороны, он узрел ее с помощью той части себя, которая этой падшей природе непричастна и ею не является. Однако мы по-прежнему отождествляем себя с этой падшей природой. Мы считаем, что мы и есть эта тварность. Но то, чем мы это созерцаем, этой тварностью уже не является. Это созерцание как бы принадлежит не нам, хотя производится внутри нас, даровано нам высшими силами. Именно для того, чтобы мы имели возможность покаяния и последующего прощения. Когда у Христа спрашивают: «Так кто же может спастись?», то Христос отвечает: «Человекам это невозможно, Богу же все возможно» (Мф. 19.26). Поэтому сами себя простить мы не можем – нет у нас на это права. Мы можем сами себя только осудить. И наша больная совесть сделает это на Страшном Суде.

Получается, что то, что мы в себе узрели, мы смогли узреть только с помощью Бога. И если это так, встает вопрос: зачем Господь допустил нам это увидеть, если мы не можем себя простить? Если мы останавливаемся в этой фазе – просто это узреть – тогда Христос приобретает черты…

М: …судьи.

А: Да. Невроз – это капитуляция без принятия. А это, если вдуматься, есть не что иное, как хула на Бога. Если мы созерцаем в себе все низшее этим самым высшим, то это высшее, будучи высшим, должно быть также всеблагим, любящим, принимающим и т. д., ибо если оно, высшее, будучи высшим, оставляет в себе черты низшего – жестокость непринятия, страсть к осуждению и тому подобное, что мы созерцали как нечто низшее…

М: …то это невозможно созерцать.

А: Да. А мы вопреки этой логике очень часто высшему в себе приписываем низшие черты. И так возникает чувство вины – в этой иррациональной подтасовке. И мы очень боимся прикосновения к высшему, потому что мы ложно приписываем ему низшие черты, возводим хулу на Бога, каждый раз испытывая страх перед такой внутренней ревизией, – страх, что нас только осудят, но не простят.

Хочу обратить ваше внимание на то, как смысл ведет сам себя. Я бы и рад повести его в другую сторону, да у меня не получится. Он неумолим логикой своего развития – я могу лишь пассивно ему следовать, не более того.

Что происходит дальше? Мы переполнены осознанием греховности, тварности своей природы. Мы также переполнены присутствием высшей силы, которая нам это осознание дала, ибо без контакта с ней такое созерцание было бы невозможно. Таким образом в процессе духовного восхождения человек неизбежно подвергается той мучительнейшей стадии, которую мы видим во втором изображении лика Иоанна Предтечи. Это стадия богооставленности, когда высшее присутствует только как пассивный свидетель, как обвинитель, созерцатель – но не более того.

Вся метафизика христианской жизни заложена в нашей психологии, в нашей психике. И поэтому ее функционирование неумолимо, она носит объективный характер. «Душа по природе христианка», – говорил по этому поводу Тертуллиан25. Смысл порождает смысл. Бессмыслица порождает бессмыслицу. В этой фазе богооставленности мы обращаемся туда, куда мы выбираем обратиться. И если мы обращаемся к высшей силе, которая до сих пор была только судьей и обвинителем, то тогда, наконец, возникает следующая стадия – та, которая на иконе символически изображена в виде креста в правой руке Предтечи. Левая его рука держит голову, а правая – крест, символ веры. На этом кресте мы вместе с Христом со-распинаемся в этой нашей смерти – смерти нашей тленности, нашей смертной природы. И через этот же крест, уверовав в него, через глубочайшую капитуляцию, мы вместе с Христом возрождаемся к жизни вечной. Мы преображаемся.

Что это за преображение? Тайна его очень глубока. Я не уверен, что я смею о ней говорить – о тайне Преображения. И я не стану этого делать, лишь укажу на один аспект, может быть, небольшой, но важный для нашего нынешнего рассуждения. Эта тайна – в том аспекте, который я имею в виду – есть тайна преображения обвинителя и свидетеля во всепрощающего Отца. Вот что происходит в душе в момент обращения к высшим силам. И крест из левой части иконы превращается во всепрощающего и благословляющего Иисуса в правой части. Посмотрите. В нашей душе возникшая сначала как обвинитель эта высота и чистота превращается в Бога Отца и Сына и Святого Духа. Вся эта Троица изображена на иконе: Бог Отец за фигурой Иисуса (первая четверть полукруга), Бог Святой Дух, внутри которого пребывает сам Иисус, и Бог Сын. Обратите внимание, какое глубокое – очень глубокое – трактование Троицы здесь дано. Возведя очи ввысь, мы в этой величайшей капитуляции – через осознание тотальной греховности, несовершенства своей природы – вдруг ощущаем себя самой ничтожной тварью, самым ничтожным червем, прахом, пеплом, недостойным жизни. И мы восклицаем: «Господи, я даже жить недостоин!..» Если этот свидетель именно таков, каким мы себе его представляем, то в следующий миг мы должны перестать жить… – но… не перестаем. Мы удивляемся этому – тому, что мы живы – как величайшему дару и говорим: «Господи, за что? За что такой дар?» И вдруг мы чувствуем, что этот дар возможен только по одной-единственной причине: потому что Господь нас любит. Любит персонально нас и готов спасти. Все, что Ему для этого требуется, только чтобы мы Ему не мешали, а мы, оказывается, только и делали, что мешали и не давали Ему нас спасти. И вместе с тем все это время к Нему шли через практику осознавания и расширения сознания.

И наконец, фигура Христа благословляющего. Он взирает с бесконечной любовью, правой рукой благословляя Крестителя. Христос, в отличие от Иоанна, смотрит прямо на него. В левой руке Он держит свиток – символ знания. Всмотритесь в их взаимодействие: вот взгляд Крестителя, преисполненный глубочайшей скорбью, вот взгляд Христа, глядящий с надеждой, любовью и благословением – дарующий спасение.

Теперь мы можем вернуться к вопросу о том, в чем разница между христианской и буддистской парадигмами. Она заключается в той архитектонике восхождения к высшему, о которой мы только что говорили. И в буддизме она следующая.

Первая стадия такая же, как в христианстве: осознание своей греховности. В общих чертах, можно сказать, что здесь все совпадает. А вот на второй стадии обнаруживается существенная разница. И заключается она в том, что все, что мы увидели на первой стадии, является в буддистском мировосприятии не более, чем гигантской иллюзией. И того чувства вины, которым переполнены переживания второй стадии в христианстве, в буддизме нет. Кающийся христианин все свои грехи считает своим грузом. И поэтому все так тяжело и надрывно. Для иллюстрации того, как это содержание разворачивается в буддизме, возьмем картину «Банкэй наблюдает за петушиным боем» (рис. 6).

Рис. 6. Банкэй наблюдает за петушиным боем

Это автопортрет Банкэя26. Он сам нарисовал себя таким образом – любующимся петушиным боем. На этой картине дерущиеся петухи символизируют тот же самый материал, который созерцает усеченная голова Иоанна Предтечи – все наши эговые проявления и «разборки». Обратите внимание на то, как Банкэй на это смотрит, сравните со взглядом Иоанна Предтечи. Что происходит в нас, когда мы этот созерцаемый нами материал не воспринимаем как нечто серьезное? Мы не видим в нем ни своего, ни чужого. Мы не отрекаемся от него – мы просто созерцаем его иллюзорность. Созерцанием его иллюзорности мы уже получаем прощение и ту причастность к высшему, к которой так мучительно устремлен Иоанн Предтеча на иконе. Необходимость в прощении извне и в восхождении через капитуляцию покаяния отпадает. Вот в чем глубочайшее различие архитектоник буддистского и христианского сознаний. Сам собою возникает вопрос: за что судить будем? За эти петушиные бои? За эти мыльные пузыри? И концепция Страшного Суда теряет свою актуальность. Вместо идеи личного индивидуального Бога возникает идея безличной пустоты, в которую мы попадаем сразу, как только разотождествляемся с тем, что созерцаем, – с этим петушиным боем. Средством для достижения освобождения становится наш собственный, но вместе с тем одновременно и Божественный смех. Вот этот просветляющий смех, дающий непосредственное проникновение в реальность. Без мучительного, восходящего пути в итоге мы достигаем той же самой недуальности, того же самого слияния с Божественным, но минуем мучительнейшую ступень обретения прощения. Это вовсе не значит, что в буддизме нет покаяния. Без покаяния и медитации ни в какой религии не обойтись. Но в христианстве мы получаем прощение сверху, свидетель превращается в любовь, а в буддизме свидетель не нуждается в этом превращении. Этой трансформации нет, потому что мы обретаем любовь и свободу сразу. На эту тему есть очень хороший гунъань27.

Как-то раз Пятый патриарх, собрал учеников и обратился к ним: «Нет в мире дела более великого, чем [цепь] людских рождений и смертей! День ото дня вы лишь пытаетесь достичь чертогов счастья, но не стремитесь избавиться от того моря страданий, что [несет в себе бесконечная череда] рождений и смертей. … Пускай каждый из вас прозреет высшую мудрость и обретет природу мудрости – праджни, что коренится в его сердце, а затем напишет об этом мне стих-гатху. Тот, [в чьей гатхе будет видно] просветление и Великий Смысл, тот и получит от меня рясу и Дхарму Шестого патриарха.…

Получив наставления, ученики удалились и принялись говорить друг другу: «Стоит ли все нам очищать свое сердце в поисках смысла, создавая гатху, и показывать ее Его Святейшеству? Старший монах Шэнсюй, что является нашим наставником, должен получить [рясу Шестого патриарха].

Старший монах Шэньсюй написал следующее:

Тело наше – это древо Бодхи,

Сердце подобно подставке для ясного зерцала.

Час за часом мы тщательно протираем его,

Не оставляя ни мельчайшей пылинки.

– Написав эту гатху, – сказал патриарх, – ты не прозрел собственной изначальной природы. Ты лишь подошел к вратам Дхармы, но не проник внутрь. … Иди, поразмышляй один-два дня [над тем, что я сказал тебе], а затем напиши новую гатху и принеси ее мне посмотреть. Если эта гатха будет [свидетельствовать] о твоем вступлении во врата, то ты соответствуешь и рясе и Дхарме.

Шэнсюй поклонился и удалился. Но вот прошло уже несколько дней, а гатха все еще не была готова, сердце пребывало в смятении, дух и мысль никак не могли успокоиться, и он будто грезил наяву.

Хуэйнэн, будучи в то время простым служкой, даже не умевшим читать и писать, уже восемь месяцев молотивший рис на заднем дворе монастыря, попросил прочитать эту гатху молодого монаха. Гатха была написана на южной стене. Прослушав ее, он сказал:

– У меня тоже есть одна гатха, льщу себя надеждой, что чиновник запишет ее.

– Что ж, – сказал чиновник, – диктуй свою гатху, я запишу ее для тебя.…

Хуэйнэн произнес гатху:

Изначальное бодхи – отнюдь не древо,

У пресветлого зерцала нет подставки.

Изначально не существовало никаких вещей,

Так откуда же взяться пыли?

Как только чиновник записал эту гатху, все, кто присутствовал при этом, были столь поражены, что даже не смогли сдержать возгласов восхищения.

А: Чувствуете, какая энергетика у этой гатхи, как волна радости поднимается от ощущения, что ты свободен изначально!..

У: Да-а… Саш, у меня вопрос. Если Иоанн осознал иллюзорность тела, почему через это он не пришел к буддистскому пониманию? Ведь если ты осознаешь, что тело не имеет уже никакого значения и весь внешний мир только кажется реальным…

А: То, что внешний мир иллюзорен, в христианстве особо не обсуждается, хотя и не отрицается. В христианстве важен онтологический статус нашего первородного греха. Для западного, христианского, сознания грех не есть некая незначительная иллюзия, которая существовала только потому, что мы не знали об истинной природе ее иллюзорности. Юнг приводит такой пример: у него был пациент сорока с лишним лет и, исследуя природу его невроза, они в какой-то момент очень близко подошли к осознанию пациентом неправильности всей его жизни. И пациент произнес следующие слова: «И вы, доктор, хотите мне сказать, что я двадцать лет своей жизни прожил напрасно? Да я никогда с этим не соглашусь!» После чего он встал и ушел, так и оставшись неисцеленным, проблемным невротиком, практически отказавшись этой фразой от возможности исцеления. В христианском мировосприятии есть тонкий момент – очень сложный этап богооставленности, и тот, кто проходит этот этап, становится таким, как восточные просветленные – радостным, излучающим радость. Но тот, кто его не проходит, впадает в дух тяжести. Дух тяжести – это не просто вымораживающая все вокруг тяжеловесность и отупляющая серьезность. Дух тяжести как перевертыш христианства – это очень характерная ловушка именно для нашего менталитета. Дух тяжести и чувство вины. По большому счету дух тяжести (а тяжесть его здесь – это отягощенность именно чувством вины) – это признание высокого статуса нашего эго, признание его реальности. И в последующем это неизбежно приводит к концепции Страшного Суда. «Жизнь – она не для радости, а для совести» – это как раз о непреодоленной богооставленности.

Христианство – очень высокая традиция, я не верю, что оно себя изжило. Но какой-то синтез с Востоком, конечно, грядет.

В: В буддизме вообще нет состояния, похожего на богооставленность?

А: Есть, конечно, все равно адепты проходят через глубочайшие кризисы. Достижение созерцания иллюзорности эго так просто не дается никому. Я не могу сказать, что буддистский путь легче.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.