Дуализм русской души

Дуализм русской души

Получается, что все русские, от грузчика до генерального секретаря, держат в своем сознании два разных варианта поведения, соответствующих стабильному или нестабильному состоянию системы управления. В голове у каждого «вмонтирована» некая точка, по достижении которой он переходит в другой режим деятельности, отрицающий предыдущий опыт и выработанные привычки.

«Принимая неопределенность как норму жизни, отечественные управленцы мобилизуют в своей деятельности выработанную веками национальную привычку иметь несколько стандартов поведения. Для российского менеджера в порядке вещей одновременное действие неких правил и правил, как нарушать эти правила. Это увеличивает способность к выживанию в самых неблагоприятных условиях. Потому что умение жить не по писаным инструкциям, умение действовать по ситуации есть новаторство, или, как принято говорить сейчас, креативность»[221].

Каждый в глубине души знает, что возможны условия, когда вожжи отпускаются, старые ограничения перестают действовать и наступает совершенно новая жизнь. «Сочетание терпения и нетерпения (в смысле желания иметь результат быстро), характерное для россиян, — весьма взрывоопасная смесь…»[222] Подавляемая долгое время конкуренция прорывается наружу и свирепствует уже не как цивилизованная конкурентная борьба, а как безжалостная «конкуренция администраторов». Классик писал, что русская душа стремится не к свободе, а к воле; так и русская система управления периодически срывается в состояние ничем не стесненного разгула конкурентных страстей. Русская «конкуренция администраторов» так же отличается от классической, регулируемой законами и обычаями западной конкуренции, как воля от свободы.

Что же касается извечного тургеневского вопроса о том, кто же настоящий русский — Хорь или Калиныч, Павел Корчагин или Чичиков, ударник-стахановец или вор-несун, то можно ответить, что русский — это тот, кто может быть в одну эпоху Стахановым или Корчагиным, а в другую эпоху — Чичиковым или бомжом. Тот, чей склад характера позволяет ему быть в зависимости от ситуации и тем и другим, и есть настоящий русский. Как сказал об этом Лесков, «мы, русские, как кошки, — куда нас ни брось, нигде мордой в грязь не ударим, а прямо на лапки станем, — где что уместно, так себя там и покажем: умирать — так умирать, красть — так красть».

Нельзя сказать, что наши соотечественники не осознают в себе такой «двойной стандарт». Вот мелкий бытовой пример из истории Ирбитской ярмарки: «…сын московского купца С. Наталкин распорядился однажды направить тройку по горшечному ряду. Под копытами коней глиняная посуда билась в черепки. На упрек спутницы седок ответил: мы, дорогая, у азиатов, в Европе бы я себе такого не позволил»[223].

Аварийная, нестабильная обстановка роковым образом изменяла стиль работы многих администраторов. «Рыков в партии слыл либералом. Он был среди тех, кто не раз выступал против диктаторства. Но, назначенный на должность чрезвычайного уполномоченного по снабжению армии, он стал действовать именно диктаторскими методами. Цюрупа — человек мягкий, уступчивый. Но когда дело касалось партийно-советской политики, он проявлял не мягкость, а большевистскую жесткость и неуступчивость. Он был автором проектов антикрестьянских декретов о комбедах, продовольственной диктатуре, сыгравших свою роль в ужесточении гражданской войны»[224].

Непостижимые превращения произошли с бывшими советскими чиновниками, которые в годы рыночно-демократических преобразований с энтузиазмом разрушали то, чему успешно служили всю предыдущую жизнь. «К моменту высшего пика „демократического правления“ — на весну 1993 года — среди двух сотен человек, реально управлявших страной, три четверти (75 %) были представителями старой номенклатуры, а коммунистами были 9 из 10… (наиболее впечатляюще выглядел состав местных властей: 92 % коммунистов, причем представителей номенклатуры 87,5 %)»[225].

Многих выходцев из хорошо знакомой мне среды — университетских преподавателей — постперестроечные рыночные реформы вынудили вести двойную жизнь. Кроме преподавания в вузе, большинство из них работает в бизнесе. На своих кафедрах, где порядки практически не изменились с советских времен, они халтурят, приписывая себе учебные часы, которых на самом деле не проводили, уклоняются от выполнения прямых обязанностей; работают настолько, насколько это необходимо, чтобы не выгнали. К студентам они относятся снисходительно, прощая прогулы и скудные знания, курсовые и дипломные работы не читают, завышают студентам оценки, а двоек не ставят вообще.

Отчитав лекцию, они приходят в фирму и преображаются не хуже булгаковской Маргариты. Глаза блестят, в голосе появляется металл, непонятно откуда возникает неуемная энергия, требовательность к себе и другим, непримиримость к халтуре и очковтирательству. Как ни странно, большинство преподавателей, придя в нестабильный российский бизнес, начинают исповедовать жесткий (не по форме, а по содержанию) стиль руководства, охотно наказывают и увольняют подчиненных. На другой день, снова оказавшись в университете, они по-прежнему ленивы и благодушны.

Лесков в повести «Чертогон» описывал сходную по психологическому механизму двойную жизнь купцов. Днем они экономят каждую копейку и даже чай пьют в складчину (в этом случае трактирщик дает скидку), а вечером купцы переходят в другой режим существования и осознанно сорят в ресторане десятками тысяч рублей. Такая у них внутренняя, душевная потребность.

Подобная двойственность русского национального характера в немалой степени объясняется географическими, в частности, климатическими условиями. Долгая зима вырабатывает одни стереотипы поведения, один образ жизни, один способ мышления — неторопливый, ленивый, не связанный с бурной деятельностью и переменами. Весь зимний период настраивает людей на то, чтобы его переждать, пережить без какой-либо целенаправленной деятельности.

Ему противостоит теплое время года, когда за короткий северный вегетационный период надо успеть выполнить большой объем полевых работ. Этот период требует совсем другого характера, иных стереотипов поведения, иного образа жизни — люди вообще должны стать другими. «В историческом центре России, по крайней мере 400 лет — с XV века по XX, уровень урожайности был чрезвычайно низок. Но и он был достигаем путем громадных затрат труда. Основная причина кроется в специфике природно-климатических условий исторического центра России. Цикл сельхозработ занимал всего 125–130 дней — с середины апреля до середины сентября. В течение четырех столетий крестьянин находился в ситуации, когда худородные почвы требовали тщательной обработки, а времени на нее все-таки не хватало»[226].

Умение мобилизовать силы позволяло людям и организациям в непостижимо краткие сроки решать сложные задачи. Так, еще в допетровские времена продолжительность строительства новых городов исчислялась в днях. (Такие темпы были не следствием избытка сил, а жестокой необходимостью — городские укрепления надо было возвести до очередного татарского набега, да и в процессе строительства площадку охраняли войска.) Например, город Яблонов, который «пять тысяч стрельцов, прибывших из Москвы, и воевода Бутурлин строят… за две недели! Сохранился чертеж того деревянного города и множество документов, так что сомнений быть не может. Но как построить огромные земляные укрепления, храмы за две недели? Как сразу пустить на стройку пять тысяч человек? Каждому нужно определить место, каждый должен не испортить, а делать то, что и надлежит»[227].

«Неизгладимый отпечаток был наложен на русский национальный характер. Прежде всего речь идет о способности русского человека к крайнему напряжению сил»[228]. Так что современные студенты, вспоминающие о своей учебе лишь накануне экзамена и успевающие за ночь вызубрить непостижимый объем материала, как и строители-авральщики, являются прямыми потомками русских крестьян не только в генетическом, но и в мировоззренческом смысле. Русские, выросшие в условиях постоянного чередования ленивой зимы недеятельного, быстрого лета, могут существовать в условиях нашей «маятниковой» системы управления, попеременно переходящей то в нестабильный, то в стабильный режим.

В глубине души самого забитого крепостного крестьянина, самого зашуганного чиновника есть представление о том, что наступит день, когда возможно все — переход в другой образ жизни. Это заложено в сказках, былинах, прибаутках. Илья Муромец должен был сначала сиднем сидеть 33 года, чтобы затем, перейдя в другой режим деятельности, совершить великие подвиги. Люди признают, что да, в обычной жизни проку от нас мало, все мы рвань и пьянь, дармоеды, но если надо, то мы соберемся с силами и всем покажем. Такой фольклор не возникает на пустом месте. Раз миллионы людей столетиями думали так, значит, на каких-то чертах характера это мнение основано.

В японских сказках превозносится трудолюбие, побеждает самый упорный, как, например, черепаха, которая догнала зайца за счет непрерывности движения. А в русских сказках главное — лихость и отчаянность. Такой набор признаваемых народом добродетелей о многом говорит. Типичный фольклорный герой в России — человек, мягко говоря, не самый умный и образованный, неавторитетный в своей среде, чаще всего обиженный окружающими, вдруг переходит в другой режим существования и совершает великие чудеса находчивости, ума, галантности и доблести. Причем достигается все это отнюдь не упорным трудом; просто в каждом человеке заложена способность ухватить жар-птицу за хвост.

Когда система управления переходит в нестабильный режим, у людей, занятых самыми разными сферами деятельности, исчезает чувство реальности. Воспаленный мозг убежден в том, что теперь отменены не только прежние искусственные, но и вечные естественные ограничения. Всерьез обсуждаются абсолютно нереализуемые проекты (вроде заоблачного Дворца советов на месте храма Христа Спасителя), официально отменяются общепринятые законы, вековые нормы и правила поведения. «Татлин изготовил проект памятника III Интернационалу — библейскую Вавилонскую башню как символ заново объединенного мира. Памятник предполагался грандиозный, высотой до 400 метров…»[229]

Вот лишь несколько ярких примеров, не требующих комментариев. На «одном из ученых советов Коммунистической академии в 1925 году было принято решение об „отмене закона стоимости“. В нем утверждалось, что „отмененный закон стоимости заменяется плановым началом“»[230]. «Из протокола цеховой ячейки Брянского завода зафиксировано: „Слушали: о половых сношениях. Постановили: половых сношений нам избегать нельзя. Если не будет половых сношений, не будет и человеческого общества“»[231].

«В 1918 г. во Владимире появился декрет, гласивший: „После 18-летнего возраста всякая девица объявляется государственной собственностью. Всякая девица, достигшая 18-летнего возраста и не вышедшая замуж, обязана под страхом строгого взыскания и наказания зарегистрироваться в бюро „свободной любви“ при комиссариате призрения. Зарегистрированной в бюро „свободной любви“ предоставляется право выбора мужчины в возрасте от 19 до 50 лет себе в супруги-сожители. Право выбора из числа девиц предоставляется также и мужчинам. Выбирать мужа или жену предоставляется желающим раз в месяц. Мужчинам в возрасте от 19 до 50 предоставляется право выбора женщин, зарегистрированных в бюро, даже без согласия на то последних в интересах государства. Дети, произошедшие от такого рода сожительства, поступают в собственность республики“»[232].

«Коммунистическое общество предполагает такую крепость коллектива, которая исключает всякую возможность существования изолированной, замкнутой в себе семейной ячейки»[233]. «Мы должны и уже начали вводить общественное воспитание детей и уничтожать власть родителей над детьми»[234].

Пожалуй, лучшей иллюстрацией дуалистичности русского менталитета в связи с двойственностью системы управления может служить живопись 10–20-х годов XX века — русский авангард. Это был своеобразный реванш язычества после почти тысячи лет христианства. Эта живопись полностью отрицает все христианские основы, традиционный уклад жизни, настолько она чудовищно яркая, наглая, животная. Русский авангард, точно уловивший поднимавшиеся в обществе настроения, идентичен состоянию воли у взбунтовавшегося крестьянина — так сильно на полотнах выражено стремление вырваться за пределы всего привычного и опостылевшего. Характерные для картин русских авангардистов буйные формы и бесстыжие цвета представляют собой живописный бунт, бессмысленный и беспощадный. Рафинированный европейский живописный модернизм начала XX века, на мой взгляд, смотрится на фоне русского авангарда примерно так же, как скромная неврастения на фоне буйного помешательства.

Неудивительно, что по мере стабилизации системы управления русский авангард был административно задушен и заменен социалистическим реализмом, советским аналогом старорежимного стиля. Соцреализм соответствовал стабильному, застойному состоянию системы управления. Смена течений в российской и советской живописи наглядно характеризует смену состояний системы управления — то стабильное, то нестабильное.

Сходные процессы происходили в архитектуре, где свойственные нестабильному периоду поиски привели к созданию шедевров Мельникова, конструктивизму Татлина, братьев Весниных и многих других. Все это было закономерно вытеснено кондовым советским стилем, более подходящим для стабилизирующейся системы. И в поэзии, чутко реагирующей на состояние умов, происходили аналогичные явления. Поэты «серебряного века», отбросив традиции, увлеченно искали новые формы и интонации. Но со сменой эпохи поиск новых форм постепенно прекратился. С гибелью Маяковского на поэтическом Олимпе надолго воцарились традиционалисты (в худшем смысле этого слова).

Одним административным давлением нельзя объяснить исчезновение новаторских течений в живописи, архитектуре и поэзии. Смена режимов изменила воспринимаемый художниками и поэтами вектор общественного настроения. Николай Заболоцкий был неукротимым экспериментатором, своей поэзией отрицавший привычные формы. В поздний же период своего творчества он стал писать в более классической манере не только под воздействием лагерного опыта, но и в силу собственной творческой эволюции. Последней картиной Малевича, агронома по образованию, был тихий сельский пейзаж. Татлин, конструктор и инженер, к старости стал рисовать милые садовые цветы[235].

Потребовалось еще более полувека для того, чтобы в глубинах русского национального характера проснулась очередная волна буйства и отрицания, вылившаяся в так называемый русский рок.

С точки зрения здравого смысла кажется странным, что в структурах мышления, менталитете, образе жизни, в идеологии общества нет защитных механизмов, препятствующих смене состояний системы управления. Как отдельному человеку должно быть психологически сложно переходить в другой режим существования, в одночасье менять стереотипы поведения, так и общество в целом должно бы сопротивляться резким переменам в образе жизни и отказу от традиций. В большинстве стран роль такого «якоря-стабилизатора» выполняет идеологическая сфера, в качестве которой на протяжении большей части истории человечества выступала религия.

Идеологической основой западных стран изначально был католицизм. Даже в тех обществах, которые впоследствии, в ходе Реформации, стали протестантскими, базовые представления о роли идеологии в государстве, о соотношении духовной и светской власти уже были заложены католицизмом. Если сравнить структуры церковной организации в Западной Европе и России, то обнаружатся принципиальные различия.

Во главе католической церкви стоит папа римский, ему подчиняются кардиналы, кардиналам — епископы и так далее, вплоть до приходского священника в каком-нибудь дальнем сельском приходе. Поэтому властные нити церковной организации находятся за пределами национальной государственности. И государство, и общество, неважно в Германии ли, во Франции ли, имеют ограниченные возможности влияния как на кадровую политику церкви, так и на идеологическую сферу в целом.

«Григорианская реформа, названная так по имени папы Григория VII, была лишь наиболее внешним проявлением мощного движения, которое тогда увлекло церковь на возвратный путь к истокам. Речь шла о восстановлении перед лицом воинов автономии и власти класса священников. …Отсюда стремление укрепить независимость папства, предоставив избрание понтифика коллегии кардиналов (декрет Николая II от 1059 года). Отсюда же и усилия, направленные на то, чтоб вывести духовенство из-под власти светской аристократии, чтобы отнять у императора и, следовательно, у сеньоров право назначения и инвеституры епископов, а заодно и подчинить светскую власть духовной, возвысив меч духовной власти над мечом светской или передав оба папе.

…Папа Урбан II продолжил борьбу, углубив ее, и прибегнул к крестовому походу, чтоб объединить христианский мир под своим авторитетом. Компромисс был достигнут в 1122 году в Вормсе: император оставлял папе инвеституру „посохом и кольцом“, обещал уважать свободу выборов и посвящений. Но сохранил за собой инвеституру „жезлом“, символом светской власти епископов»[236].

«Лишь обеспечив себе власть над епископами, взяв в свои руки кодификацию канонического права, и особенно использовав финансовые источники церкви, не без сильных протестов, например, в Англии и Франции, папство в XII веке, но преимущественно в XIII, стало преобразовываться в сильную наднациональную монархию»[237].

Западная церковь в главных вопросах независима от влияния светских властей и от многих внешних обстоятельств. Как бы там ни складывались народные настроения, церковь вырабатывает свою политику, исходя из указаний Ватикана, и у местных властей руки коротки вмешиваться в дела католической церкви как мировой организации. То, что проповедует священник в городском и сельском приходе, в основных своих параметрах определяется не в том городе и не в той стране, где он проповедует. Эта независимость от властей дает церкви возможность более принципиально придерживаться своей точки зрения. Западный человек вырастает в убеждении, что идеология не зависит от властей от государства в целом и от сиюминутных обстоятельств.

В России, как и в других православных государствах, ситуация прямо противоположная. Православные церкви автокефальны, то есть самовозглавляемы. В каждой, или почти в каждой, православной стране есть свой патриарх — высший церковный иерарх. Он находится в фактической зависимости от монарха или генерального секретаря. В Московском государстве церковь окончательно перешла в подчинение светской государственной власти еще в XV столетии. После заключения Флорентийской унии (1439) и завоевания Константинополя турками (1453), избрание митрополита стало производиться собором русских епископов по согласованию со светской властью, а к концу XV века и по прямому указанию великого князя московского[238].

Петр I ликвидировал последние рудименты организационной специфики церковного устройства. После смерти патриарха он в течение долгого времени не назначал нового, а потом заменил патриаршее правление Святейшим Синодом, то есть министерством по делам религии. Во главе Синода был поставлен не церковный иерарх, а абсолютно управляемый государственный чиновник, обер-прокурор. В саму церковную организацию Петр внедрил параллельные контрольные структуры — церковных фискалов-«инквизиторов»[239].

На этом экспансия государства в дела церкви не прекратилась. Полномочия Синода стали постепенно перетекать к собственному аппарату обер-прокурора. «При обер-прокуроре С. Д. Нечаеве (1833–1836) Синод лишился права ревизии финансов церкви. Но следующий, граф Протасов, учредил собственную канцелярию по образцу министерской, …из подчинения Синода он вывел хозяйственные дела. Чиновничьи штаты расширились, а иерархи, члены Синода, лишились какого-либо влияния на управление. Если раньше обер-прокурор был при Синоде, то теперь Синод состоял при обер-прокуроре. Синод не мог вынести никакого решения по хозяйственным, учебным и многим другим, даже по чисто конфессиональным, делам без предварительной подготовки их в соответствующих столах канцелярии. Доходило до того, что чиновники иногда готовили два-три проекта решения по одному делу, иногда противоположных по смыслу, каждый из которых подписывался у архиереев — членов Синода, а Протасов выбирал тот, который считал нужным доложить царю или пустить в ход. Только после его резолюции „Исполнить“ решение вступало в силу и рассылалось по инстанциям»[240].

«В ходе русской истории, начиная с крещения Руси и кончая последним обер-прокурором Святейшего Синода, совершенно неизменной линией проходило полное подчинение церкви государству. Византийское христианство не завоевало Руси, а было утверждено государственной властью Владимира Святого. Первый кандидат в патриархи, Иеремия, отказался жить в Москве, предпочитая Владимир „яко град старейший“. Тогда в патриархи был поставлен Иов[241]. С тех пор московские патриархи жили непосредственно „под государевой рукой“. Попытка установить церковно-светское двоевластие ограничилась патриархом Филаретом, который, кроме своего духовного сана, был еще и отцом царя Михаила Федоровича. Жалобы патриарха Никона на то, что государь „расширился над церковью“, закончились ссылкой патриарха в Кирилло-Белозерский монастырь. Последний патриарх, Адриан, уже ничем не мог выразить своего протеста против политики Петра. Церковная политика Петра, точнее, его поведение по отношению к церкви, было, несомненно, поведением кощунственным. Против него протестовали раскольники, но не протестовала официальная церковь.

Церковь не оказала поддержки ни императорскому режиму, ни Временному правительству, ни белой армии. Ни одна из борющихся группировок не подняла религиозного знамени. Ни Кронштадт, ни Ярославль, ни антоновское движение, ни бесконечные группировки зеленых никогда не оперировали религиозными символами и религиозными доводами. Фалангисты генерала Франко носили на шлемах иконки Пресвятой девы, у нас и этого не было»[242].

Получалось, что церковное начальство в России назначалось московским или петербургским руководством. Даже в чрезмерно либеральном для своего времени своде законов Сперанского раздел «о вере» провозглашал верховенство монарха в церковных вопросах: «Император, яко христианолюбивый государь, есть верховный защитник и хранитель догматов господствующей веры, блюститель правоверия и всякого в церкви святой благочиния»[243].

Соответственно, вся существовавшая в светской власти должностная иерархия автоматически переносилась на церковную организацию. Назначить епископа или митрополита можно было лишь с согласия губернатора (в советский период — секретаря обкома), а назначение в приход сельского священника зависело от помещика или, позднее, секретаря райкома, или даже председателя колхоза. Поэтому церковная власть всецело зависела от светской и, в более широком смысле, от тех тенденций, которые были в обществе. Церковь фактически плыла по течению.

Вот частные, но весьма характерные примеры: «Правление колхоза „Пролетарий“ Ставропольского района обратилось с просьбой к местному священнику повлиять в своей проповеди на колхозников, чтоб они лучше работали. В одном из сельсоветов Курской области плохо шло распространение государственного займа, решили пригласить священника, который за короткий срок организовал распространение займа, выполнив задание по сельсовету на 100 %»[244].

Все административно-политические пертурбации в обществе напрямую проецировались на кадровую политику церкви. «Новые назначения были связаны с перемещением архиереев с кафедры на кафедру. Здесь нарушалось каноническое право: в соответствии с 14-м правилом апостолов, постановлениями I Вселенского Никейского, Антиохийского и Сардикийского соборов перемена кафедр допускалась только в случае чрезвычайной необходимости. То, что в каноническом праве определялось как исключение, стало в России правилом. В 1863 г. из архиереев, рукоположенных до 1856 г., только двое служили без перемещений. Архиереи остальных 53 епархий переменили кафедры от двух до семи раз. В среднем каждый из них за всю свою жизнь менял три кафедры, каждая из которых раз в семь лет получала нового владыку»[245]. Такая кадровая нестабильность, естественно, не способствовала идеологической независимости служителей церкви всех рангов.

Люди, выраставшие в подобной атмосфере, были убеждены, что идеология — это то, что всегда служит мирскому и одобряет действия властей по принципу «нет власти аще не от Бога». Начальство всегда право уже в силу должностного положения. На протяжении столетий русской истории буквально по пальцам можно пересчитать случаи, когда официальная церковь осудила те или иные действия государства.

Особенно ярко это проявилось во время церковного раскола, когда не церковные иерархи выступили за сохранение стабильности, за незыблемость традиционных обычаев и ритуалов. Наоборот, официальная церковь поддержала кощунственные, по мнению паствы, никоновские нововведения. Борьбу за спасение «святости» православия были вынуждены вести сами низовые ячейки-кластеры — церковные общины. В ходе этой борьбы, принявшей форму церковного раскола, произошло очередное «русское управленческое чудо» — преследуемые государством и официальной церковью, лишенные привычного руководства, раскольники проявили столько энтузиазма, инициативы и организованности, что создали фактически «непотопляемые» церковные структуры со своей идеологией, экономикой и иерархией.

Будучи поставлены в заведомо невыгодные экономические условия, в частности до 1782 года раскольники платили подушную подать в двойном размере, а также половинной податью облагались лица женского пола (остальное население страны вообще не платило подушную подать за женщин)[246], — старообрядческие общины неуклонно крепли в хозяйственном отношении. Уровень грамотности среди старообрядцев значительно превышал средний по стране[247]. В 1860 году чиновник, отвечавший за официальную политику в отношении сектантов, насчитал, что шестая часть всего православного населения страны привержена старообрядчеству[248]. Невзирая на все гонения, старообрядческая церковь два столетия усиливала свое влияние на общество, богатела, вела обширную колонизацию, и в конце концов самодержавие манифестом 1905 года было вынуждено ее легализовать.

Что только светские власти не вытворяли с многострадальными священнослужителями! При Анне Иоанновне «терроризированный епископат в стремлении доказать свои верноподданнические чувства доходил до того, что стал носить панагии с изображением вместо богородицы самой Анны Иоанновны в обычном декольтированном виде; но и это кощунство не помогало»[249]. В отношении священнослужителей применялись телесные наказания[250]. Петр III «вообще не стеснялся с церковью: издал приказ об удалении из церквей всех икон, кроме Христа и богородицы, и предписал всем священникам обрить бороды и носить штатское платье»[251]. И все это издевательство терпели безропотно. Впрочем, по сравнению с большевистскими массовыми репрессиями служителей церкви любые антицерковные выходки государей кажутся детскими шалостями.

В годы революции и гражданской войны было неясно, кто в итоге удержит государственную власть. Церковь была дезориентирована и поначалу по вполне понятным причинам склонялась к поддержке антибольшевистских сил. Патриарх Тихон в «Послании к архипастырям и всем верным чадам Русской церкви» от 19 января 1918 года предавал анафеме тех христиан, или хотя бы по рождению своему принадлежащих к церкви лиц, которые творили насилие над невинными людьми либо принимали участие в мероприятиях, направленных против русской православной церкви. Он призвал прихожан «активно становиться в ряды духовных борцов», которые «силе внешней противопоставят силы своего святого воодушевления», и «не вступать с извергами рода человеческого в какое-либо общение»[252].

Но как только советская власть утвердилась, церковь изменила свою политическую позицию. 3 июня 1923 года Тихон пишет письмо в Верховный суд РСФСР: «Я отныне советской власти не враг, я окончательно и решительно отмежевываюсь как от зарубежной, так и от внутренней монархической белогвардейской контрреволюции»[253]. В 1927 году была принята «Декларация патриарха Сергия», призывавшая верующих и духовенство «не на словах, а на деле показать себя верными гражданами Советского Союза, лояльными советской власти»[254].

А зарубежная русская православная церковь, которая была вне пределов досягаемости советской власти, по той же самой логике автоматически советскую власть признавать не стала. Раз эмигрантские русские православные общины и иерархи, находящиеся где-нибудь в Германии, неподконтрольны светским властям Советской России, значит, и не существует для них ни советской власти, ни ее идеологии. Таким образом, на протяжении столетий русской истории идеологическая сфера никоим образом не препятствовала радикальной смене режимов функционирования системы управления, резким изменениям образа жизни и смене стереотипов поведения. Идеология не была стабилизирующим элементом жизни общества.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.