Глава 6 «Не ходи крадучись»

Я не знал, что ответить. Никогда раньше пациент не просил меня стать хранителем его любовных писем. Дэйв высказал свои соображения прямо. Известно, что в шестьдесят девять лет человек может внезапно умереть. В этом случае их найдет жена, а их чтение причинит ей боль. Нет больше никого, к кому он мог бы обратиться с такой просьбой, ни одного друга, которому он осмелился бы довериться. Его возлюбленная, Сорайя? Она умерла тридцать лет назад. Смерть во время родов. Это был не его ребенок, торопливо добавил Дэйв. Один Бог знает, что случилось с его письмами к ней!

– Что вы хотите, чтобы я с ними сделал?

– Ничего. Абсолютно ничего. Просто храните их.

– Когда вы последний раз перечитывали их?

– За последние лет двадцать я не читал их ни разу.

– Они напоминают мне горячую картофелину, – рискнул я сказать. – Зачем вообще их хранить?

Дэйв посмотрел на меня с недоверием. Кажется, тень сомнения пробежала по его лицу. Я что, правда такой тупой? Не ошибся ли он, полагая, что я достаточно чуток, чтобы помочь ему? Через несколько секунд он сказал:

– Я никогда не уничтожу эти письма.

Эти слова прозвучали резко и были первыми признаками напряжения в наших отношениях, которые мы создавали последние шесть месяцев. Мое замечание было оплошностью, и я вернулся к более мягкой манере спрашивать и открытым вопросам:

– Дэйв, расскажите мне побольше об этих письмах и о том, что они для вас значат.

Дэйв заговорил о Сорайе, и через несколько минут напряжение прошло, к нему вернулась самоуверенная легкая веселость. Он встретил ее, когда руководил отделением одной американской компании в Бейруте. Она была самой красивой женщиной из всех, кого ему удавалось покорить. «Покорить» было его выражением. Дэйв всегда удивлял меня своими заявлениями, непосредственными и циничными одновременно. Как он мог употребить это слово? Неужели он был еще грубее, чем я думал? Или, наоборот, гораздо тоньше, и просто с легкой иронией смеялся над собой – и надо мной тоже?

Он любил Сорайю – или, по крайней мере, она была единственной из его любовниц (а их был легион), кому он говорил: «Я люблю тебя». Их с Сорайей восхитительно тайная связь продолжалась четыре года. (Не восхитительная и тайная, а именно восхитительно тайная, ибо скрытность – я расскажу об этом дальше более подробно – была основой характера Дэйва, вокруг которой вращалось все остальное. Таинственность возбуждала и притягивала его, и он часто расплачивался за нее дорогой ценой. Многие отношения, особенно с тремя его бывшими женами и его нынешней супругой, запутывались и рвались из-за его нежелания быть хоть немного искренним или прямо говорить о чем-либо.)

Спустя четыре года компания перевела Дэйва на другой край света, и в течение следующих шести лет, вплоть до ее смерти, Дэйв и Сорайя виделись только четыре раза. Но переписывались почти ежедневно. Он тщательно скрывал письма Сорайи, исчисляемые сотнями. Иногда он помещал их в свой шкаф для бумаг под причудливыми категориями (например, на «В» – вина или на «Д» – депрессия, чтобы читать, когда ему станет очень грустно).

Однажды он на три года поместил их в банковский сейф. Я не стал спрашивать, но меня интересовало отношение его жены к ключу от этого сейфа. Зная его склонность к секретности и интригам, я вполне представлял себе, что могло произойти: он мог случайно позволить жене увидеть ключ и затем придумать заведомо неправдоподобную историю, чтобы подогреть ее любопытство; затем, когда она стала бы с тревогой допытываться, он начал бы обвинять ее в нелепой подозрительности и в том, что она сует нос не в свое дело. Дэйв часто разыгрывал подобные сценарии.

– Теперь я все больше и больше беспокоюсь о письмах Сорайи и хотел бы знать, возьмете ли вы их на хранение. Это ведь нетрудно.

Мы оба посмотрели на его большой портфель, раздувшийся от слов любви Сорайи – давно умершей любимой Сорайи, чьи мозг и сознание обратились в ничто, чьи рассеявшиеся молекулы ДНК стекли обратно в мировой океан и кто уже тридцать лет не думал ни о Дэйве, ни о ком-либо другом.

Я спрашивал себя, сможет ли Дэйв отойти на шаг и посмотреть на себя со стороны. Увидеть, как он смешон и жалок в поклонении своему идолу: старик, бредущий к могиле, судорожно сжимая в руках портфель с пожелтевшими письмами – словно походное знамя, на котором написано, что он любил и был любим когда-то, тридцать лет назад. Поможет ли Дэйву, если он увидит себя таким? Могу ли я помочь ему занять позицию стороннего наблюдателя, не создав у него ощущения, будто я унижаю его и его письма?

По-моему, «хорошая» терапия (под которой я понимаю глубокую, проникающую внутрь терапию, а не эффективную и даже, как ни тяжело это признать, не терапию, приносящую пользу), проводимая с «хорошим» пациентом, в своей основе есть рискованный поиск истины. Когда я был новичком, та добыча, которую я преследовал, была правдой прошлого: проследить все жизненные величины и с их помощью определить и объяснить нынешнюю жизнь человека, его патологию, мотивы и действия.

Я был уверен в своей правоте. Какое высокомерие! А что за истину я преследую сейчас? Думаю, моя жертва – иллюзия. Я борюсь против волшебства. Я верю, что хотя иллюзия часто ободряет и успокаивает, она в конце концов неизбежно ослабляет и ограничивает человеческий дух.

Но всему свое время. Никогда нельзя отнимать ничего у человека, если вам нечего предложить ему взамен. Остерегайтесь срывать с пациента покров иллюзии, если не уверены, что он сможет выдержать холод реальности. И не изнуряйте себя сражениями с волшебством религии: это вам не по зубам. Религиозная жажда слишком сильна, ее корни слишком глубоки, а культурное подкрепление слишком мощно.

Впрочем, я не считаю себя неверующим. Моя Песнь Пресвятой Богородице – это высказывание Сократа: «Непознанная жизнь не стоит того, чтобы быть прожитой». Но Дэйв не разделял мою веру. Поэтому я умерил свое любопытство. Дэйва едва ли интересовало подлинное значение своей привязанности к письмам, и сейчас, нервный и напряженный, он не воспринял бы такого поиска истины. Он не принес бы пользы сейчас, а возможно, и вообще никогда.

Кроме того, в моих вопросах был изъян. Я видел в нас с Дэйвом много общего, и моему лицемерию есть пределы. У меня тоже была пачка писем от давно утраченной возлюбленной. Я тоже хорошенько прятал их (в моей системе они были на букву «X», означающую «Холодный дом», мой любимый роман Диккенса, чтобы читать, когда от жизни веет холодом). Я тоже никогда не перечитывал письма. Всякий раз, когда я пытался делать это, то испытывал боль вместо утешения. Они лежали нетронутыми пятнадцать лет, и я тоже не мог уничтожить их.

Если бы я был своим собственным пациентом (или своим собственным терапевтом), я бы сказал: «Представь, что писем нет, что они уничтожены или потеряны. Что бы ты почувствовал? Погрузись в это чувство, исследуй его». Но я не мог. Я часто думал о том, чтобы сжечь их, но эта мысль всегда причиняла мне невыразимую боль. Я-то знал, откуда взялся мой повышенный интерес к Дэйву, прилив любопытства и возбуждения – я хотел, чтобы Дэйв сделал за меня мою работу. Или нашу работу за нас.

С самого начала я чувствовал расположение к Дэйву. На нашем первом сеансе шесть месяцев назад я спросил его после нескольких любезностей: «Какие жалобы?» И он ответил: «У меня больше не стоит».

Я был поражен. Помню, я тогда посмотрел на него – на его высокую, стройную атлетическую фигуру, на его по-прежнему густые и блестящие черные волосы, на его проказливые живые глаза, совсем не похожие на глаза шестидесятидевятилетнего старика, – и подумал: «Браво! Снимаю шляпу». У моего отца в сорок восемь лет случился первый инфаркт. Я надеялся, что в свои шестьдесят девять лет я буду еще достаточно живым и бодрым, чтобы волноваться по поводу «нестояния».

Мы оба – и я, и Дэйв – имели склонность к сексуализации большинства явлений жизни. Мне лучше удавалось сдерживать себя, и я давно уже научился не допускать того, чтобы секс доминировал в моей жизни. К тому же я не разделял страсти Дэйва к секретности. У меня много друзей, включая мою жену, с которыми я делюсь всем.

Вернемся к письмам. Что я должен был сделать? Нужно ли было хранить письма Дэйва? Почему бы и нет? Разве его просьба – не благоприятный знак того, что он готов доверять мне? Он никогда не мог по-настоящему никому довериться, особенно мужчине. Хотя явной причиной его обращения ко мне была импотенция, я чувствовал, что подлинной задачей терапии было улучшить его отношение к людям. Открытые, доверительные отношения являются предпосылкой любой терапии, а в случае Дэйва они могли стать решающим фактором для преодоления его болезненной склонности к секретам. Хранение писем помогло бы установить доверительную связь между нами.

Возможно, письма могли бы дать мне дополнительное преимущество. Я никогда не чувствовал, что Дэйв ощущает себя в безопасности во время терапии, хотя он хорошо работал над проблемой своей импотенции. Моя тактика заключалась в том, чтобы сосредоточиться на неблагополучии его брака и объяснить, что импотенция – естественное следствие взаимного раздражения и подозрительности в отношениях. Дэйв, который был женат недавно (в четвертый раз), описывал свою нынешнюю семейную жизнь так же, как и все свои предыдущие браки: он чувствовал себя заключенным, а его жена была тюремщиком: подслушивала его телефонные разговоры, читала его почту и личные бумаги. Я помог ему осознать, что если он и был заключенным, то в тюрьме, которую он построил себе сам. Конечно, жена Дэйва пыталась получить о нем информацию. Конечно, ей были любопытны его дела и переписка. Но он сам разжигал ее любопытство, отказываясь поделиться с ней даже ничтожными крохами информации о своей жизни.

Дэйв хорошо воспринял этот подход и сделал существенные попытки раскрыть перед женой свою жизнь и свой внутренний мир. Его действия разбили порочный круг, жена смягчилась, его собственный гнев уменьшился, а сексуальные способности улучшились.

Теперь в нашей работе я перешел к рассмотрению его бессознательной мотивации. Какую выгоду получал Дэйв от того, что верил, будто является пленником женщины? Что питало его страсть к тайнам? Что мешало ему установить близкие несексуальные отношения хотя бы с одним человеком, будь то мужчина или женщина? Что случилось с его потребностью в близости? Можно ли теперь, в шестьдесят девять лет, поднять на поверхность, оживить и осознать эту потребность?

Но, казалось, этот план интересовал только меня, а не Дэйва. Я подозревал, что отчасти он согласился исследовать бессознательные мотивы, просто чтобы порадовать меня. Ему нравилось разговаривать со мной, но, думаю, главное, что его привлекало, – это возможность вспоминать, оживлять в памяти счастливые дни сексуальных побед. Моя связь с ним казалась непрочной. Я все время чувствовал, что если проникну слишком глубоко, подойду слишком близко к его тревоге, он просто исчезнет – не придет на следующую встречу, и я больше никогда его не увижу.

Если я возьму на хранение письма, они послужат связующей нитью: он не сможет просто скрыться или исчезнуть. В крайнем случае ему придется предупредить меня об окончании терапии лицом к лицу, чтобы попросить вернуть письма.

Кроме того, я чувствовал, что должен принять эти письма. Дэйв отличался повышенной чувствительностью. Как я мог отвергнуть его просьбу, тем самым не вызвав у него чувства, что отвергаю его самого? Вдобавок он был очень нетерпимым. Любая ошибка могла оказаться фатальной: он редко давал людям второй шанс.

Однако мне было не по себе из-за просьбы Дэйва. Я начал подыскивать благовидные предлоги, чтобы не брать его писем. Это было бы заключением пакта с его тенью – союзом с патологией. В этой просьбе было что-то заговорщическое. Это поставило бы нас в отношения, подобные отношениям двух маленьких сорванцов. Могу ли я построить прочный терапевтический альянс на таком хрупком фундаменте?

Моя мысль о том, что хранение писем помешает Дэйву прервать терапию, была, как я вскоре понял, нелепостью. Я отверг этот трюк именно потому, что это был трюк – одна из моих безрассудных, тупых, манипулятивных уловок, которые всегда оборачиваются против меня. Трюки и уловки не могли помочь Дэйву научиться искреннему и прямому отношению к людям: я должен был вести себя открыто и честно.

Кроме того, если он захочет прекратить терапию, то найдет способ вернуть письма. Я вспомнил пациентку, которую лечил двадцать лет назад, и чья терапия была обезображена двойственностью. Она страдала раздвоением личности, и эти две личности (которых я называл Стыдливая и Бесстыдная) вели друг с другом вероломную войну. Личностью, которую я лечил, была Стыдливая – зажатая маленькая ханжа, в то время как Бесстыдная, с которой я виделся очень редко, описывала себя как «сексуальный супермаркет» и встречалась с королем калифорнийского порнобизнеса. Стыдливая часто приходила в себя, обнаружив, что Бесстыдная опустошила ее банковский счет и накупила сексуальных платьев, красного кружевного белья и авиабилеты, чтобы повеселиться в Лас-Вегасе или Тихуане. Однажды Стыдливая встревожилась, найдя на комоде билеты для авиапутешествия вокруг света, и подумала, что сможет помешать поездке, заперев всю сексуальную одежду Бесстыдной в моем кабинете. Немного сбитый с толку и желая попробовать все в этой жизни, я согласился и положил ее одежду под свой письменный стол. Через неделю, когда в одно утро я пришел на работу, то увидел, что дверь взломана, кабинет обчищен, а одежда исчезла. Исчезла и моя пациентка. Больше я никогда не видел ни Стыдливую, ни Бесстыдную.

Предположим, Дэйв умрет у меня на руках. Каким бы хорошим ни было его здоровье, ему все-таки шестьдесят девять лет, а люди умирают в этом возрасте. Что я тогда буду делать с письмами? Кроме того, где, черт возьми, я буду их хранить? Эти письма, должно быть, весят килограммов пять. Я представил на минуту, что закапываю их в землю вместе со своими. Они могли бы послужить мне своего рода прикрытием.

Но по-настоящему серьезная проблема с хранением писем возникала в связи с групповой терапией. Несколько недель назад я предложил Дэйву включиться в терапевтическую группу, и в течение последних трех сеансов мы очень подробно это обсуждали. Его скрытность, склонность сексуализировать любые отношения с женщинами, страх и недоверие к мужчинам – со всеми этими проблемами, казалось мне, можно прекрасно работать в групповой психотерапии. С большой неохотой он согласился посещать мою терапевтическую группу, и наш сеанс в тот день должен был быть последней нашей встречей один на один.

Просьбу Дэйва взять эти письма нужно было рассматривать именно в этом контексте. Во-первых, очень может быть, что просьба являлась реакцией на ожидаемый переход в группу. Несомненно, он сожалел о том, что теряется исключительность наших отношений, и ему не нравилось, что придется делить меня с другими членами группы. Просьба взять на хранение письма могла, таким образом, служить средством сохранения между нами особых личных отношений.

Я попытался очень-очень осторожно высказать эту мысль, чтобы не задеть обостренную чувствительность Дэйва. Я старался не унизить письма предположением, что он использовал их только как средство для чего-то еще. Я также старался, чтобы не возникло впечатления, что я подробно анализирую наши отношения: сейчас было время заботиться об их укреплении.

Дэйв был человеком, которому требовалось много времени терапии просто для того, чтобы понять, как ею пользоваться, посмеялся над моей интерпретацией, вместо того чтобы разобраться, справедлива ли она. Он настаивал на том, что попросил меня взять на хранение письма по одной-единственной причине: его жена сейчас делала в доме генеральную уборку, постепенно и неуклонно приближаясь к его кабинету, где были спрятаны письма.

Я не купился на такое объяснение, но сейчас было время проявить терпение и не вступать в конфронтацию. Я оставил все как есть. И даже еще больше уверился в том, что хранение писем в конце концов помешает его работе в терапевтической группе. Групповая терапия, по моему твердому убеждению, была для Дэйва очень полезным, но очень рискованным приключением, и я хотел облегчить для него процесс вхождения в группу.

Польза могла быть огромной. Группа обеспечила бы Дэйву безопасное сообщество, в котором он мог бы определить свои межличностные проблемы и попробовать вести себя по-новому: например, больше раскрыть себя, сблизиться с мужчинами, научиться относиться к женщинам как к людям, а не как к сексуальным объектам. Дэйв бессознательно верил, что любое из этих действий приведет к каким-либо пагубным последствиям: группа была бы идеальным местом для того, чтобы разубедить его в этом.

Из всех возможных вариантов развития событий меня особенно пугал один. Я представлял себе, как Дэйв не просто откажется поделиться важной (или самой обычной) информацией о себе, но сделает это в жеманной и провокационной форме. Другие члены группы сначала попросят, а потом и потребуют большего. Дэйв ответит еще большей скрытностью. Группа будет разгневана и обвинит его в том, что он играет в игры. Дэйв почувствует себя обиженным и загнанным в угол. Его страхи и подозрения относительно членов группы подтвердятся, и он покинет группу еще более одиноким и разочарованным, чем пришел в нее.

Мне казалось, что если я возьму на хранение письма, то, вопреки своим терапевтическим целям, окажусь в сговоре с его страстью к секретности. Еще не вступив в группу, он окажется в тайном сговоре со мной, исключающем других участников.

Взвесив все эти соображения, я в конце концов выбрал следующий ответ:

– Я понимаю, почему эти письма важны для вас, Дэйв, и очень рад, что именно мне вы решились их доверить. Однако по своему опыту я знаю, что групповая терапия приносит наилучшие результаты в том случае, если все члены группы, включая терапевта, максимально откровенны друг с другом. Я действительно хочу, чтобы группа помогла вам, и, думаю, нам лучше всего поступить так: я буду рад положить письма в безопасное недоступное место на любое время, по вашему желанию, при условии, что вы согласитесь рассказать группе о нашем договоре.

Дэйв выглядел ошарашенным. Он не ожидал этого. Пойдет ли он на это? Пару минут он раздумывал:

– Не знаю. Я должен подумать. Вернемся к этому позже.

Он покинул мой кабинет вместе со своим портфелем и бездомными письмами.

Дэйв больше не возвращался к своей просьбе, во всяком случае, в той форме, в какой можно было ожидать. Но он все-таки пришел в группу и добросовестно посещал первые несколько встреч. Меня даже поразил его энтузиазм: к четвертому занятию он заявил, что группа была самым сильным впечатлением для него за всю неделю, и добавил, что считает дни до следующей встречи. Причиной этого энтузиазма, однако, был не интерес к самораскрытию, а квартет привлекательных женщин – участниц группы. Он сосредоточился исключительно на них и, как мы позже узнали, пытался встретиться с двумя из них за пределами группы.

Как я и предполагал, в группе Дэйв держался очень замкнуто, и фактически получил поддержку в своем поведении от другого скрытного участника – красивой и гордой женщины, которая, как и он, выглядела на несколько десятков лет моложе своего возраста. На одной из встреч ее и Дэйва попросили сказать, сколько им лет. Оба отказались, используя хитроумную отговорку, что они не хотят, чтобы о них судили по возрасту. Давным-давно (когда гениталии называли «интимными местами») в терапевтических группах неохотно говорили о сексе. Однако за последние два десятилетия в группах стали говорить о сексе с большей легкостью, а закрытой темой стали деньги. Сплошь и рядом приходится слышать, как участники группы, обнажившись, казалось бы, до предела, скрывают свои доходы.

Но в группе Дэйва самым большим секретом был возраст. Дэйв смеялся и подшучивал над этим, но наотрез отказался признаться, сколько ему лет. Он не хотел упускать шанс завести интрижку с одной из женщин. На одной из встреч, когда одна из участниц группы настаивала на том, чтобы он назвал свой возраст, Дэйв предложил ей обмен: его секрет – за ее номер телефона.

Меня стало беспокоить растущее сопротивление в группе. Дэйв не только сам не работал серьезно, но его насмешки и флирт переводили все разговоры в группе на какой-то поверхностный уровень.

Однако на одной из встреч тон стал серьезным. Одна из участниц рассказала, что у ее партнера только что обнаружили рак. Она была убеждена, что он скоро умрет, хотя врачи уверяли, что прогноз небезнадежен, несмотря на его ослабленное физическое состояние и преклонный возраст (ему было шестьдесят три года). Я взглянул на Дэйва: этот мужчина в «преклонном возрасте» был на шесть лет моложе его. Но он и глазом не моргнул, правда, начал говорить значительно откровеннее.

– Может быть, я должен поговорить об этом в группе. Я очень боюсь болезни и смерти. Я отказываюсь посещать врачей – настоящих врачей. – Он мстительно указал на меня. – Мое последнее медицинское обследование было пятнадцать лет назад.

– Кажется, ты в хорошей форме, Дэйв, сколько бы лет тебе ни было, – отозвался другой участник группы.

– Спасибо. Я над этим работаю. Помимо плавания, тенниса и пеших прогулок я минимум два часа в день занимаюсь физическими упражнениями. Тереза, я сочувствую тебе и твоему другу, но не знаю, чем помочь. Я много думаю о старости и смерти, но мои мысли слишком мрачны, чтобы о них говорить. Честно говоря, я даже не люблю посещать больных и участвовать в разговорах о болезнях. Док, – опять жест в мою сторону, – всегда говорит, что я ко всему отношусь слишком легко. Может быть, именно поэтому!

– Почему «поэтому»?

– Ну, если я стану серьезным, то начну говорить о том, как я ненавижу стареть, как боюсь смерти. Когда-нибудь я расскажу вам о моих кошмарах – может быть.

– Вы не единственный, у кого такие страхи, Дэйв. Может быть, полезно будет выяснить, что мы все в одной лодке.

– Нет, каждый один в своей лодке. Это самое ужасное из всего, связанного со смертью. Ты должен сделать это один.

Другой участник группы сказал:

– Даже если это и так, даже если ты и один в своей лодке, всегда спокойнее видеть огни других лодок, покачивающихся неподалеку.

Когда мы заканчивали занятие, я чувствовал себя более обнадеженным. Казалось, что на этой встрече мы достигли большого успеха. Дэйв говорил о чем-то важном, был задет за живое, стал самим собой, и другие члены группы отвечали ему тем же.

На следующей встрече Дэйв рассказал многозначительный сон, который ему приснился сразу же после предыдущего сеанса. Сон (дословно записанный студентом-наблюдателем):

Смерть вокруг меня. Я могу почувствовать ее запах. У меня с собой пакет, внутри которого находится конверт, и этот конверт содержит нечто неподвластное смерти, разрушению и порче. Я держу его в секрете. Я собираюсь достать его и ощупать содержимое, но внезапно вижу, что конверт пуст. Я ужасно расстроен этим и замечаю, что конверт уже был вскрыт. Позже я нахожу на улице то, что, как я предполагал, было в конверте. Это оказывается старый грязный башмак с оторванной подметкой.

Сон сразил меня наповал. Я часто думал о его любовных письмах и спрашивал себя, будет ли у меня случай еще раз обсудить с Дэйвом их значение.

Несмотря на всю мою любовь к групповой терапии, ее формат имеет для меня один важный недостаток: он часто не позволяет исследовать глубокие экзистенциальные проблемы. Снова и снова в группе я с сожалением смотрю на красивый след, который мог бы привести меня к глубинам внутреннего мира пациента, но я должен ограничиваться более практической (и более полезной) задачей «прополки межличностных сорняков». Однако я не мог выкинуть из головы этот сон; это была via regia к самому сердцу леса. Мне вряд ли когда-либо попадался сон, столь открыто демонстрирующий разгадку бессознательной тайны.

Ни Дэйв, ни группа не знали, что делать с этим сном. Они потоптались несколько минут, а затем я задал направление, небрежно спросив Дэйва, есть ли у него какие-нибудь ассоциации с образом конверта, который он держал в секрете.

Я знал, что иду на риск. Было бы ошибкой, возможно, роковой ошибкой, как принуждать Дэйва к несвоевременному признанию, так и самому раскрывать информацию, которую он доверил мне в нашей индивидуальной работе до начала группы.

Я подумал, что мой вопрос достаточно безопасен: я оставался в рамках конкретного материала сновидения, и Дэйв мог с легкостью возразить, что у него нет подходящих ассоциаций.

Он мужественно продолжал, но не без своего обычного жеманства. Сказал, что, возможно, сон имеет отношение к неким письмам, которые он хранит тайно, – письмам, связанным «с определенными отношениями». Другие участники, любопытство которых было возбуждено, стали расспрашивать Дэйва, пока он не рассказал вкратце о своем давнем романе с Сорайей и о письмах, для которых он никак не мог подобрать подходящего места хранения. Он не сказал, что роман закончился тридцать лет назад. Не упомянул он и о переговорах со мной и моем предложении взять письма на хранение, если он согласится рассказать об этом группе.

Группа сосредоточилась на проблеме скрытности. Это была не та проблема, которая волновала меня сейчас больше всего, однако она тоже была важна. Участники группы удивлялись скрытности Дэйва; некоторые могли понять его желание скрыть письма от жены, но никто не мог оправдать его избыточную склонность из всего делать секреты. Например, почему Дэйв отказывался говорить жене, что проходит терапию? Никто не принял его слабых отговорок, что если она узнает про его участие в терапевтической группе, то будет очень встревожена, так как подумает, что он тут, чтобы жаловаться на нее, и что вдобавок она сделает его жизнь невыносимой, допытываясь у него каждую неделю, о чем он говорил в группе.

Если бы он действительно заботился о душевном спокойствии своей жены, заметили они, то понял бы, что она значительно больше переживает из-за того, что не знает, куда он ходит каждую неделю. Посмотрите на эти корявые отговорки, которые он для нее каждую неделю выдумывает (он был на пенсии и не имел постоянных занятий вне дома)! Взгляните на махинации, в которые он пускается каждый месяц, чтобы скрыть свои счета за терапию! Все эти шпионские страсти! Зачем? Даже страховые квитанции должны посылаться на адрес его секретного почтового ящика. Участники были недовольны и скрытностью Дэйва в группе. Они чувствовали его отчуждение, связанное с нежеланием им доверять. Зачем было говорить о «письмах, связанных с определенными отношениями»?

Они вступили в открытую конфронтацию.

– Брось, Дэйв, ну что тебе стоит просто сказать «любовные письма»?

Члены группы, дай бог им всем здоровья, делали именно то, что должны были делать. Они выбрали именно ту часть сна – тему скрытности, которая ближе всего затрагивала отношения Дэйва с людьми, и прекраснейше вгрызлись в нее. Хотя Дэйв казался немного встревоженным, он был искренне увлечен и не играл сегодня ни в какие игры.

Но я пожадничал. Этот сон был настоящим сокровищем, и я хотел полностью раскопать его.

– Есть у кого-нибудь из вас догадки об остальном содержании сна? – спросил я. – Например, о запахе смерти и о том, что конверт содержал нечто, «неподвластное смерти, разрушению и порче»?

Группа на несколько мгновений замолчала, а затем Дэйв обернулся ко мне и сказал:

– А вы что думаете, док? Я и правда хотел бы это услышать.

Я почувствовал, что меня поймали. Я не мог ответить на его вопрос, не раскрыв часть секрета, которым поделился со мной Дэйв на наших индивидуальных сеансах. Например, он не сказал группе, что Сорайя уже тридцать лет как умерла, что ему шестьдесят девять лет и он чувствует приближение смерти, что он попросил меня быть хранителем его писем. Однако, если я открою все эти тайны, Дэйв почувствует, что я предал его, и, возможно, прервет терапию. Шел ли я прямиком в западню? Единственным способом выбраться была абсолютная честность. Я сказал:

– Дэйв, мне действительно трудно ответить на ваш вопрос. Я не могу сказать, что думаю об этом сне, не открыв при этом информацию, которой вы поделились со мной до начала группы. Я знаю, что вы очень беспокоитесь о сохранении конфиденциальности, и не хочу предать ваше доверие. Так что же мне делать?

Я откинулся назад, довольный собой. Отличная техника! Как раз то, о чем я говорю своим студентам. Если вы стоите перед дилеммой, если у вас два сильных противоречивых чувства, то лучшее, что вы можете сделать, – это рассказать об этой дилемме или об этих чувствах пациенту.

Дэйв сказал:

– Вперед! Продолжайте дальше. Я плачу вам за ваше мнение. Мне нечего скрывать. Все, что я сказал вам, – открытая книга. Я не упомянул о нашем разговоре о письмах, потому что не хотел компрометировать вас. И моя просьба, и ваше предложение были слегка безумными.

Теперь, получив разрешение Дэйва, я смог дать членам группы, которые были заинтригованы нашим разговором, соответствующие разъяснения: об огромной важности этих писем для Дэйва, о смерти Сорайи тридцать лет назад, о проблеме, возникшей у Дэйва в связи с хранением писем, о его просьбе ко мне и о моем предложении, которое он не принял, взять эти письма с условием рассказать обо всем в группе. Я осторожно старался сохранить конфиденциальность и не упомянул ни о возрасте Дэйва, ни о других малозначимых деталях.

Затем я перешел к сновидению. Я полагал, что сон отвечает на вопрос, почему эти письма так дороги Дэйву. И, конечно, почему мои письма дороги мне. Но о своих письмах я не упомянул: моему мужеству есть пределы. Разумеется, этому у меня есть рациональное объяснение. Пациенты пришли сюда заниматься своей психотерапией, а не моей. Время в группе очень дорого – восемь пациентов и всего девяносто минут. И не слишком хорошо, если пациенты будут тратить это время на проблемы терапевта. Пациенты должны верить, что их терапевт в состоянии заметить свои личные проблемы и решить их.

Но на самом деле все это рационализация. Реальной причиной было то, что мне не хватало мужества. Я постоянно ошибался, скорее недостаточно, чем излишне откровенно рассказывая пациентам о себе; когда я говорил что-то личное, пациенты неизменно выигрывали от этого, убеждаясь, что я, как и они, вынужден биться над всеобщими человеческими проблемами.

Сновидение, продолжал я, было о смерти. Оно начиналось с того, что «смерть вокруг меня, я могу почувствовать ее запах». И центральным символом был конверт, содержащий нечто неподвластное смерти и разрушению. Что может быть яснее? Любовные письма были амулетом, средством отрицания смерти. Они оберегали от старости и сохраняли страсть Дэйва как бы замороженной во времени. Быть по-настоящему любимым и незабвенным, слиться с другим человеком навсегда – значит быть нетленным и защищенным от одиночества человеческого существования.

Во второй части сновидения Дэйв увидел, что конверт пуст и вскрыт. Почему вскрыт? Почему пуст? Возможно, он чувствовал, что письма потеряют свою волшебную силу, если о них узнает кто-то еще. Было что-то явно иррациональное в способности писем оберегать от старости и смерти – какая-то черная магия, которая испаряется при холодном свете разума.

Один из членов группы спросил:

– А что означает грязный старый башмак с отклеивающейся подошвой?

Я не знал, но еще прежде, чем я успел произнести что-либо, другой голос сказал:

– Это имеет отношение к смерти. Башмак теряет душу, пишется S-О-U-L.

Конечно, – soul (душа), а не sole (подошва)! Это замечательно! Как я сам не догадался? Я понял только первую часть символа: я знал, что старый грязный башмак означает самого Дэйва. Пару раз (например, в том случае, когда он спрашивал номер телефона у женщины на сорок лет моложе себя) группа была близка к тому, чтобы обозвать его «грязным старикашкой». Я мысленно содрогнулся и обрадовался, что этот эпитет не был произнесен вслух. Но сейчас Дэйв сам применил его к себе.

– О боже! Грязный старикан, готовый отдать Богу душу! Это я, точно!

Он усмехнулся своей собственной шутке. Любитель слов (Дэйв говорил на нескольких языках), он подивился превращению подошвы (sole) в душу (soul).

Несмотря на шутливый тон Дэйва, было очевидно, что затронута очень болезненная для него тема. Один из участников попросил его побольше рассказать о своем чувстве, что он – грязный старикашка. Другой спросил, что он чувствовал, рассказывая группе о письмах. Изменит ли это его отношение к ним? Еще один напомнил, что все сталкиваются с неизбежностью старения и смерти, и попросил его поделиться своими чувствами по этому поводу.

Но Дэйв замкнулся. Он сделал всю работу, которую должен был сделать в тот день.

– На сегодня я получил достаточно за свои деньги. Мне нужно время, чтобы все это переварить. Я отнял уже семьдесят пять процентов времени и я знаю, что другим сегодня тоже нужно время.

Мы неохотно оставили Дэйва и обратились к другому материалу. Мы тогда не знали, что это было прощание навсегда. Дэйв больше никогда не появлялся в группе. (Не захотел он, как оказалось, и возобновить индивидуальную терапию ни со мной, ни с кем-либо другим.)

Все мы, но больше всех я, задавались вопросом: что мы сделали такого, что заставило Дэйва уйти? Может быть, мы чересчур многое обнажили? Не слишком ли мы поспешили с тем, чтобы превратить глупого старикашку в мудрого старца? Предал ли я его? Попался ли я в ловушку? Не лучше ли было промолчать о письмах и оставить сон в покое? (Работа по интерпретации была успешной, но пациент умер.)

Возможно, мы ускорили его уход, но я сомневаюсь. Теперь я уверен, что скрытность Дэйва, его избегание и уклончивость рано или поздно привели бы к тому же результату. Я подозревал с самого начала, что, возможно, он бросит группу. (Однако то, что я оказался скорее хорошим пророком, чем хорошим терапевтом, было слабым утешением.)

Самым сильным чувством было сожаление. Сожаление о Дэйве, о его одиночестве, о его цеплянии за иллюзию, о недостатке смелости, о его нежелании посмотреть в глаза голым, грубым фактам жизни.

А затем я незаметно соскользнул на размышления о своих собственных письмах. Что случится, если (я улыбнулся этому «если») я умру и их найдут? Может быть, я должен отдать их Морту, Джею или Питу на хранение? Почему я продолжаю беспокоиться об этих письмах? Почему не освободить себя от этого груза и не сжечь их? Прямо сейчас! Но мне было больно при одной мысли об этом. Это как удар в грудь. Но почему? Откуда столько боли из-за старых, пожелтевших писем? Я должен буду разобраться с этим – когда-нибудь.