Глава 3 «Умер не тот ребенок»

Несколько лет назад, во время подготовки исследовательского проекта по изучению утраты, я опубликовал маленькую заметку в местной газете, которая заканчивалась следующим объявлением:

«На первом, предварительном этапе исследования доктор Ялом хотел бы побеседовать с людьми, которым не удалось справиться со своим горем. Прошу добровольцев, готовых дать интервью, позвонить по тел. 555–63–52».

Из тридцати пяти человек, откликнувшихся на объявление, Пенни была первой. Она сказала моему секретарю, что ей тридцать восемь лет, она разведена, что четыре года назад она потеряла свою дочь и ей необходимо немедленно со мной поговорить. Хотя она работала водителем такси по шестьдесят часов в неделю, она подчеркнула, что сможет прийти для беседы в любое время дня и ночи.

Через двадцать четыре часа она сидела напротив меня. Крупная, сильная женщина с обветренным и изможденным лицом и независимым видом. Она производила впечатление очень упрямой, напомнив мне несгибаемую звезду 30-х годов Марджори Мэйн, сейчас уже давно умершую.

Тот факт, что Пенни переживала кризис (по крайней мере, она так утверждала), поставил меня перед дилеммой. Я не мог лечить ее; у меня не было свободных часов, чтобы принимать еще одну пациентку. Каждая свободная минута моего времени была посвящена написанию предложения о проведении исследования, и срок подачи заявки на грант неуклонно приближался. В то время это было важнейшим приоритетом моей жизни; именно поэтому я и искал добровольцев с помощью объявления. Кроме того, через три месяца я уходил в творческий отпуск, поэтому тогда было неподходящее время для начала курса психотерапии.

Чтобы избежать недоразумений, я решил, что лучше всего сразу выяснить вопрос с терапией – прежде чем углубляться в проблемы Пенни и даже прежде чем спрашивать, почему через четыре года после смерти дочери ей необходимо было встретиться со мной немедленно.

Поэтому я начал со слов благодарности за то, что она вызвалась поговорить со мной в течение двух часов о своем горе. Я предупредил ее, что прежде чем она согласится продолжать, ей следует знать, что это исследовательское, а не терапевтическое интервью. Я даже добавил, что, хотя и существует шанс, что наш разговор будет ей полезен, возможно также, что он временно выбьет ее из колеи. Однако, если я увижу, что терапия действительно необходима, я буду рад помочь ей подыскать терапевта.

Я остановился и посмотрел на Пенни. Я был очень доволен своими словами: я обезопасил себя и говорил достаточно ясно, чтобы предотвратить любые недоразумения.

Пенни кивнула. Она поднялась со стула. На мгновение я встревожился, решив, что она собралась уходить. Но Пенни просто расправила свою длинную джинсовую юбку, снова села и спросила, нельзя ли закурить. Когда я протянул ей пепельницу, она закурила и начала сильным глубоким голосом:

– Хорошо, мне нужно поговорить, но я не могу позволить себе терапию. Я стеснена в средствах. Я уже посещала двух дешевых терапевтов – один из них был еще студентом – в окружной клинике. Но они боялись меня. Никто не хочет говорить о смерти ребенка. Когда мне было восемнадцать лет, я ходила к женщине-консультанту в наркологическую клинику, которая сама была бывшей алкоголичкой, – она была хорошим консультантом, задавала верные вопросы. Может быть, мне нужен психотерапевт, потерявший ребенка. А может быть, настоящий специалист. Я питаю большое уважение к Стэнфордскому университету. Вот почему я подпрыгнула, увидев заметку в газете. Я всегда думала, что моя дочь училась бы в Стэнфорде – если бы осталась жива.

Она смотрела прямо на меня и говорила без обиняков. Я люблю сильных женщин, и ее стиль мне понравился. Я заметил, что и сам стал говорить немного резче.

– Я помогу вам говорить. И я могу задавать тяжелые вопросы. Но я не намерен потом собирать вас по кусочкам.

– Я вас поняла. Помогите мне только начать. Я сама о себе позабочусь. С десяти лет я была самостоятельным ребенком и ходила со своим ключом.

– Хорошо, начните с того, почему вы захотели встретиться со мной немедленно. Моему секретарю показалось, что вы в отчаянии. Что случилось?

– Несколько дней назад, когда я ехала домой с работы – я заканчиваю примерно в час ночи, – я на время отключилась. Когда я очнулась, я ехала по встречной полосе и ревела, как раненый зверь. Если бы навстречу попался какой-нибудь транспорт, меня бы здесь не было.

Вот так мы начали. Меня образ этой женщины, ревущей, как раненый зверь, лишил присутствия духа, и я какое-то время не мог отделаться от него. Затем я начал задавать вопросы. Дочь Пенни, Крисси, заболела редкой формой лейкемии в девять лет и умерла четыре года спустя, за день до своего тринадцатилетия. В течение этих четырех лет Крисси пыталась посещать школу, но почти половину всего времени была прикована к постели и каждые три или четыре месяца ложилась в больницу.

Как сам рак, так и его лечение были крайне мучительны. За четыре года болезни она перенесла множество курсов химиотерапии, которые продлевали ей жизнь, но каждый раз после них она теряла волосы и была совсем больной. Крисси перенесла несколько дюжин болезненных процедур извлечения костного мозга и столько кровопусканий, что в конце концов у нее не осталось ни одной нормальной вены. В последний год жизни врачи поставили ей постоянный внутривенный катетер, чтобы было легче получать доступ к ее кровеносной системе.

Ее смерть была ужасной – невозможно представить, насколько ужасной, сказала Пенни. В этот момент она начала плакать. Верный данному обещанию задавать тяжелые вопросы, я убедил ее рассказать, как ужасна была смерть Крисси.

Пенни хотела, чтобы я помог ей начать, и, по чистой случайности, мой вопрос вызвал поток чувств. (Позже я убедился, что Пенни испытала бы сильную боль в любом случае, с чего бы я ни начал.) В конце концов Крисси умерла от пневмонии; ее сердце и легкие не справились: она не могла дышать и захлебнулась жидкостями своего тела.

Самое ужасное, сказала мне Пенни сквозь слезы, что она не может вспомнить смерть дочери: последние часы жизни Крисси выпали из ее сознания. Она помнит только, как ложилась в тот вечер спать рядом с дочерью (во время госпитализации Крисси Пенни спала на больничной кровати рядом с ней), а много позже – как сидела у изголовья кровати Крисси, обнимая свою мертвую дочь.

Пенни начала говорить о своей вине. Ее преследовала навязчивая мысль о том, как она вела себя во время смерти Крисси. Она не могла себя простить. Ее голос стал громче, а в тоне послышалось самообвинение. Она говорила как прокурор, пытающийся убедить меня в том, что она виновна.

– Можете представить, – восклицала она, – я даже не могу вспомнить, когда, я не могу вспомнить, как я узнала, что моя Крисси умерла!

Она была уверена и вскоре убедила меня в своей правоте, что вина за это постыдное поведение и была причиной, по которой она не могла отпустить Крисси, по которой ее горе застыло на четыре года.

Я был намерен придерживаться своей исследовательской задачи: узнать как можно больше о хроническом чувстве утраты и составить список вопросов для структурированного интервью. Несмотря на это, возможно, из-за ее большой потребности в терапии, я обнаружил, что соскальзываю в терапевтический стиль. Поскольку чувство вины казалось основной проблемой, я решил за оставшееся от двухчасового интервью время выяснить как можно больше о чувстве вины Пенни.

– Виновны в чем? – спросил я. – Каковы обвинения? Главное, в чем она себя обвиняла, – это что она не присутствовала в полной мере рядом с Крисси. Она играла, как она выразилась, во множество воображаемых игр. Она никогда не разрешала себе поверить в то, что Крисси умрет. Даже когда доктор сказал ей, что ее дочь до сих пор жива только чудом, даже когда он абсолютно ясно дал ей понять, что от этой болезни не выздоравливают и напрямую сказал, что Крисси осталось жить совсем немного, когда они в последний раз приехали в госпиталь, Пенни отказывалась верить, что Крисси не поправится. Она была вне себя от ярости, когда доктор назвал ее последнюю пневмонию благословением, которому не нужно противиться.

Фактически даже сейчас, четыре года спустя, она не приняла смерть Крисси. Только неделю назад она очнулась у прилавка аптеки с подарком для Крисси в руке – плюшевой игрушкой. Однажды во время нашего с ней разговора она сказала, что Крисси «исполнится» семнадцать в следующем месяце, а не «исполнилось бы».

– Разве это такое уж преступление? – спросил я. – Разве надеяться – это преступление? Какая мать хотела бы верить в то, что ее ребенок умрет?

Пенни ответила, что действовала так не из любви к Крисси, а из эгоизма. Каким образом? Она никогда не помогала Крисси говорить о ее страхах и чувствах. Как могла Крисси говорить о смерти с матерью, которая притворялась, что этого не случится? Следовательно, Крисси вынуждена была оставаться одна со своими мыслями. Какая польза в том, что она спала рядом с дочерью? На самом деле она не была с ней рядом. Самое страшное, что может случиться с человеком, – это умереть в одиночестве, и именно так она позволила умереть своей дочери.

Затем Пенни призналась мне, что глубоко верит в реинкарнацию. Эта вера возникла давно, когда она, бедная и жалкая девочка-подросток, сильно страдала оттого, что оказалась обманута жизнью, и единственным утешением для нее стала мысль, что ей выпадет еще один шанс. Пенни знала, что в следующей жизни будет удачливее – возможно, богаче. Она знала также, что и у Крисси будет другая жизнь, более здоровая и счастливая.

Однако она не помогла Крисси умереть. Фактически Пенни была убеждена, что именно по ее вине Крисси умирала так долго. Ради своей матери Крисси оставалась здесь, продлевая свою боль и не получая облегчения. Хотя Пенни не помнила последних часов жизни Крисси, она была уверена, что не сказала ей то, что должна была сказать: «Иди! Иди! Пришло время тебе уходить. Тебе больше не нужно оставаться здесь ради меня».

Один из моих сыновей в то время был подростком, и, пока она говорила, я начал думать о нем. Смог бы я сделать это, отпустить его, помочь ему умереть, сказать ему: «Иди! Пришло время уходить»? Его сияющее лицо встало у меня перед глазами, и меня охватила невыразимая боль потери.

«Нет!» – сказал я себе, встряхнувшись. Утонуть в эмоциях – это как раз то, что позволяли себе другие терапевты, которые не смогли ей помочь. Я понимал, что для того, чтобы работать с Пенни, я должен был привязать себя к мачте разума.

– Итак, насколько я понял, вы говорите, что чувствуете себя виноватой по двум основным причинам. Во-первых, потому, что вы не помогли Крисси поговорить о смерти, и, во?вторых, потому, что вы слишком долго не отпускали ее.

Пенни кивнула, отрезвленная моим аналитическим тоном, и перестала плакать.

В психотерапии ничто так не создает ощущения псевдобезопасности, чем сухое резюме, особенно содержащее перечень пунктов. Мои слова ободрили меня самого: проблема внезапно показалась более ясной, знакомой и гораздо более разрешимой. Хотя мне не приходилось раньше работать с родителями, потерявшими ребенка, мне показалось, что я могу помочь ей, поскольку большая часть ее горя сводилась к чувству вины. А с этим чувством я был давно знаком как лично, так и профессионально.

Еще раньше Пенни сказала мне, что часто общается с Крисси, ежедневно посещает кладбище и проводит по часу в день, убирая ее могилу и разговаривая с ней. Пенни уделяла Крисси столько энергии и внимания, что ее брак распался и муж ушел от нее два года назад. Пенни сказала, что почти не заметила его ухода.

В память о Крисси Пенни оставила ее комнату нетронутой, сохранив все вещи и одежду на привычных местах. Даже ее последнее неоконченное домашнее задание лежало на столе. Только одно изменилось: Пенни забрала кровать Крисси в свою комнату и каждую ночь спала на ней. Позже, поговорив с другими пациентами, пережившими острую утрату, я понял, что такое поведение довольно распространено. Но тогда по своей наивности я подумал, что это болезненное преувеличение, с которым нужно бороться.

– Итак, вы справляетесь со своим чувством вины, цепляясь за Крисси и не живя своей собственной жизнью?

– Я просто не могу ее забыть. Знаете, это нельзя просто подключить и отключить.

– Отпустить ее – не значит забыть. И никто не требует, чтобы вы отключались. – Теперь я был убежден, что в случае с Пенни важно сразу давать ответ: когда я говорил жестко, она могла больше вынести.

– Забыть Крисси – это то же самое, что признать, что я никогда не любила ее. Это как признаться в том, что твоя любовь к собственной дочери была чем-то временным – чем-то преходящим. Я ее не забуду.

–?Не забывать и отключиться – это разные вещи. – Она проигнорировала сделанное мной различие между «отпустить» и «забыть», но я не обратил на это особого внимания.

– Прежде чем отпустить Крисси, вам нужно захотеть этого, быть готовой к этому. Давайте попробуем разобраться вместе. Представьте на минуту, что вы цепляетесь за Крисси, потому что сами выбрали это. Зачем вам это может быть нужно?

– Я не знаю, о чем вы говорите.

– Да нет, вы знаете! Уж поверьте мне. Что вы извлекаете из этого цепляния за Крисси?

– Я бросила ее, когда она умирала, когда нуждалась во мне. Я ни за что не брошу ее снова.

Хотя Пенни пока не поняла этого, существовало непримиримое противоречие между ее привязанностью к Крисси и ее верой в реинкарнацию. Горе Пенни было заперто, зашло в тупик. Возможно, если она осознает это противоречие, она снова начнет горевать.

– Пенни, вы говорите с Крисси каждый день. Где она? Где она существует?

У Пенни округлились глаза. Никто никогда не задавал ей таких откровенных вопросов.

– В день ее смерти я перенесла ее дух обратно домой. Я чувствовала ее рядом со мной в машине. Вначале она была вокруг меня, иногда дома, в своей комнате. Затем, позже, я всегда могла установить с ней контакт на кладбище. Обычно она знала, что происходило в моей жизни, но хотела узнать о своих друзьях и братьях. Я поддерживала связи со всеми ее друзьями, чтобы рассказывать ей о них.

Пенни остановилась.

– А теперь?

– А теперь она уходит. И это хорошо. Это значит, она перерождается в новую жизнь.

– У нее осталась какая-то память об этой жизни?

– Нет. Она внутри другой жизни. Я не верю в это вранье о припоминании своих прошлых жизней.

– Итак, она должна быть свободной, чтобы начать новую жизнь, и все же какая-то часть вас не хочет ее отпускать.

Пенни ничего не сказала, только пристально посмотрела на меня.

– Пенни, вы суровый судья. Вы приговорили себя к пытке за преступление, которое состояло в том, что вы не отпускали Крисси, когда она должна была умереть. Лично я думаю, что вы судите себя слишком строго. Покажите мне родителя, который вел бы себя иначе. Должен сказать вам, что если бы мой ребенок умирал, я не смог бы примириться с этим. Но мало того, что приговор суров, он к тому же бессмысленно жесток по отношению к вам. Похоже, что ваше горе и чувство вины уже разрушили ваш брак. А длительность наказания! Вот что меня действительно беспокоит. Наказание длится уже четыре года. Сколько еще? Год? Четыре? Десять? Пожизненно?

Я задумался, пытаясь сообразить, как помочь ей увидеть, что она с собой делает. Она сидела неподвижно, уставившись на меня своими серыми глазами, и, казалось, почти не дышала. Сигарета дымилась в пепельнице у нее на коленях. Я продолжал:

– Пока я сидел здесь, пытаясь понять все это, у меня возникла одна идея. Вы наказываете себя не за что-то, что вы сделали раньше, четыре года назад, когда Крисси умирала. Вы наказываете себя за что-то, что вы делаете сейчас, за что-то, что вы продолжаете делать в этот самый момент. Вы цепляетесь за нее, пытаясь удержать ее в этой жизни, хотя знаете, что она принадлежит иной. Позволить ей уйти не значит отказаться от нее или не любить ее – как раз наоборот, это значит по-настоящему ее любить – любить так сильно, чтобы отпустить ее в другую жизнь.

Пенни продолжала пристально смотреть на меня. Она ничего не говорила, но, казалось, мои слова произвели на нее впечатление. В них чувствовалась сила, и я знал, что лучше всего будет просто молча посидеть рядом с ней. Но я решил добавить кое-что еще. Возможно, это был уже перебор.

– Вернитесь к тому моменту, когда вы должны были помочь Крисси уйти, к тому моменту, который вы вычеркнули из памяти. Где теперь этот момент?

– Что вы имеете в виду?

– Ну, где он? Где он существует? – Пенни казалась встревоженной, ее немного раздражало, когда ее пытаются натолкнуть на что-то или что-нибудь выяснить у нее.

– Я не знаю, что вы имеете в виду. Это прошлое. Оно ушло.

– Существует ли какая-то память о нем? Например, у Крисси? Вы говорите, она забыла все следы этой жизни?

– Все это прошло. Она не помнит, я не помню. Так что…

– Так что вы продолжаете мучиться из-за момента, которого нигде не существует, – «момента-фантома». Если бы вам рассказали о ком-то другом, кто так поступает, думаю, вы сочли бы его глупцом.

Обдумывая этот разговор задним числом, я нахожу в своих словах много софистики. Но в тот момент они казались глубокими и убедительными. Пенни, которая в своей умудренной жизнью прямолинейности всегда имела на все ответ, опять сидела молча, как будто в шоке.

Наши два часа подходили к концу. Хотя Пенни не просила о дополнительном времени, было очевидно, что мы должны встретиться снова. Слишком много всего произошло: с профессиональной точки зрения было бы безответственно не предоставить ей дополнительный час. Она, казалось, не удивилась моему предложению и сразу же согласилась встретиться на следующей неделе в это же время.

«Замороженность» — эта распространенная метафора хронического горя очень точна. Тело застыло, лицо напряжено, холодные повторяющиеся мысли сковывают мозг. Пенни была заморожена. Сможет ли наша встреча растопить гору льда? Я оптимистично верил, что сможет. Я не имел представления о том, что в результате вырвется на свободу, но предвидел значительные подвижки в течение недели и ждал ее следующего визита с большим любопытством.

Пенни начала этот сеанс с того, что тяжело рухнула в кресло и произнесла:

– Уф, как же я рада вас видеть! Что за неделька была!

Она продолжала, с натужным весельем сообщив мне хорошую новость: за последнюю неделю она чувствовала себя менее виноватой перед Крисси и меньше о ней думала. Плохая новость заключалась в том, что у нее произошла крупная ссора с Джимом, ее старшим сыном, и поэтому она всю неделю то злилась, то плакала.

У Пенни осталось двое сыновей, Брент и Джим. Оба успели бросить школу и нажить себе крупные неприятности. Шестнадцатилетний Брент отбывал срок в колонии для несовершеннолетних за участие в краже со взломом, а девятнадцатилетний Джим стал наркоманом. Стычка с сыном произошла на следующий день после нашей встречи, когда Пенни узнала, что Джим последние три месяца не вносил плату за их место на кладбище.

Место на кладбище? Наверное, я ослышался и попросил повторить. Нет, все верно, она сказала «место на кладбище». Около пяти лет назад, когда Крисси была еще жива, но слабела, Пенни подписала контракт на дорогой участок земли на кладбище – достаточно большой, заметила она (как будто это что-то объясняло), «чтобы собрать вместе всю семью». Все члены семьи – Пенни, ее муж Джеф и двое ее сыновей – согласились, после сильного давления с ее стороны, в течение семи лет вносить свою часть суммы.

Но, несмотря на их обещания, вся тяжесть выплат легла на плечи Пенни. Джеф ушел два года назад и не желает иметь с ней ничего общего – ни с живой, ни с мертвой. Ее младший сын, находящийся сейчас в заключении, естественно, не может вносить свою долю (раньше он выделял небольшую сумму из того, что ему удавалось заработать после школы). А теперь она обнаружила, что Джим лгал ей и не вносил свою плату.

Я хотел было обратить ее внимание, что довольно странно было с ее стороны ожидать готовности оплачивать свое место на кладбище от этих двух молодых людей, имевших, очевидно, больше чем достаточно проблем со своим взрослением. Но Пенни продолжала перечислять душераздирающие события недели.

На следующий день после ее стычки с Джимом к нему пришли двое мужчин, очевидно, торговцев наркотиками. Когда Пенни сказала им, что Джима нет дома, один из них приказал Пенни передать ему, чтобы он вернул деньги, которые задолжал, иначе пусть забудет о возвращении домой: никакого дома не будет.

Сейчас, сказала Пенни, для нее нет ничего важнее, чем ее дом. После смерти отца (ей тогда было восемь лет) мать перевозила ее и сестер с квартиры на квартиру, по крайней мере, раз двадцать, часто оставаясь на одном месте не больше двух-трех месяцев, пока их не выселяли за неуплату. Она поклялась тогда, что когда-нибудь у нее и у ее семьи будет настоящий дом, – и яростно боролась за свою мечту. Ежемесячный взнос был очень высоким, и после того как ушел Джеф, ей пришлось одной нести все расходы. Несмотря на сверхурочную работу, ей это удавалось с трудом.

Так что те двое зря так говорили с ней. После их ухода она несколько минут стояла в дверях ошеломленная; затем она стала проклинать Джима за то, что он тратил деньги на наркотики, а не на взнос за могильный участок; и, наконец, по ее собственному выражению, она «психанула» и погналась за ними. Они уже уехали, но она прыгнула в свой огромный тюнингованный пикап и преследовала их на бешеной скорости по шоссе, пытаясь столкнуть на обочину. Пару раз ей удалось их стукнуть, и они оторвались только потому, что гнали свой BMW со скоростью больше ста шестидесяти километров в час.

Затем она сообщила в полицию об угрозе (умолчав, естественно, о погоне на шоссе), и всю последнюю неделю ее дом находился под постоянным наблюдением полиции. Джим пришел домой позже в тот же вечер и, услышав о том, что произошло, быстренько побросал в рюкзак кое-какую одежду и покинул город. С тех пор она ничего о нем не слышала.

Хотя в словах Пенни не было слышно сожаления о том, как она себя вела, – наоборот, казалось, она рассказывает об этом с удовольствием, в глубине присутствовало сожаление. Позже ночью она стала волноваться, плохо спала, и ей приснился такой важный сон:

Я брожу по комнатам какого-то старого учреждения. Наконец я открываю дверь и вижу двух мальчиков, стоящих на возвышении, напоминающем сцену. Они кажутся похожими на моих сыновей, но у них длинные волосы, как у девочек, и одеты они в платья. Только все как-то неправильно: платья грязные и надеты наизнанку и задом наперед. Туфли тоже надеты не на ту ногу.

Сон меня ошеломил. Я увидел в нем столько много-обещающих намеков, что не знал, с чего начать. Во-первых, я подумал об отчаянных попытках Пенни удержать всех вместе, создать прочную семью, которой у нее никогда не было в детстве, и о том, как это вылилось в ее непреклонное решение купить дом и место на кладбище. А сейчас стало очевидно, что удержаться не удалось. Ее планы и ее семья разбились вдребезги: дочь умерла, муж ушел, один сын в тюрьме, другой – в бегах.

Мне оставалось только высказать вслух эти горькие мысли и посочувствовать Пенни. Мне очень хотелось оставить достаточно времени для обсуждения ее сна, особенно его последней части, касающейся двух ее маленьких детей. Первые сны, рассказываемые пациентами во время терапии, бывают особенно богаты деталями и часто способны прояснить очень многое.

Я попросил Пенни описать основные чувства этого сна. Она сказала, что проснулась в слезах, но не могла распознать, какая часть сна вызывает боль.

– А как насчет двух маленьких мальчиков?

Она сказала, что было что-то трогательное и жалкое в том, как они были одеты, – туфли не на ту ногу, грязные платья наизнанку. А платья? Что там с длинными волосами и платьями? Пенни не могла объяснить это, разве что тем, что, может быть, вообще не стоило заводить мальчиков. Может быть, она хотела бы, чтобы они были девочками? Крисси была чудесным ребенком, хорошо училась, была красивой, музыкально одаренной. Крисси, как я догадывался, была тайной надеждой Пенни: именно она могла бы спасти семью от проклятья нищеты и преступлений.

– Да, – печально продолжала Пенни, – сон совершенно правильно изобразил моих сыновей – и одеты не так, и обуты не так. С ними вообще все не так – и всегда было. Они все время приносили только проблемы. У меня было трое детей: один ангел, а двое других – вы только посмотрите на них: один в тюрьме, другой – наркоман. У меня было трое детей – и умер не тот.

Пенни охнула и закрыла рот рукой.

– Я и раньше думала об этом, но никогда не говорила вслух.

– Как это звучит для вас?

Она опустила голову, почти уронила ее на колени. Слезы стекали по ее лицу и капали на джинсовую юбку.

– Бесчеловечно.

– Нет, наоборот. Я слышу в этом лишь человеческие чувства. Может быть, они выглядят не слишком благородными, но так уж мы устроены. Имея трех таких детей, как у вас, и оказавшись в подобной ситуации, какой родитель не почувствовал бы, что умер не тот ребенок? Я стопроцентно подумал бы то же самое!

Я не знал, чем еще ей помочь, но она никак не показала, что слушает меня, и поэтому я повторил:

– Если бы я оказался в вашей ситуации, я чувствовал бы то же самое. – Она по-прежнему не поднимала головы, только кивнула еле заметно.

Поскольку подходил к концу наш третий час, было бессмысленно притворяться, что мы с Пенни не занимаемся терапией. Поэтому я открыто это признал и предложил ей встретиться еще шесть раз и попробовать сделать все, что в наших силах. Я подчеркнул, что из-за других обязательств и запланированных поездок мы не сможем встречаться дольше, чем эти шесть недель. Пенни приняла мое предложение, но сказала, что у нее большие проблемы с деньгами. Могли бы мы договориться о том, чтобы она вносила плату постепенно, в течение нескольких месяцев? Я заверил ее, что терапия будет бесплатной: поскольку мы начали встречаться в рамках исследовательского проекта, то с моей стороны было бы непорядочно изменить контракт и выставить ей счет.

Собственно говоря, мне было нетрудно принимать Пенни бесплатно: я хотел больше узнать об утрате, и она оказалась отличным учителем. Как раз на этом сеансе она подсказала мне идею, которая могла бы пригодиться в моей будущей работе с пациентами, пережившими утрату: прежде чем научиться жить с мертвыми, человек должен научиться жить с живыми. Казалось, что Пенни предстоит огромная работа над ее взаимоотношениями с живыми: особенно с ее сыновьями и, возможно, с мужем. И я предположил, что именно этим мы займемся в оставшиеся шесть часов.

Умер не тот. Умер не тот. Следующие два наших сеанса состояли из многочисленных вариаций на эту больную тему – процедура, известная профессионалам как проработка. Пенни выражала сильный гнев на своих сыновей – негодование не столько по поводу того, как они жили, сколько по поводу того, что они вообще жили. Только после того, как она вконец вымоталась, когда осмелилась высказать все то, что чувствовала в течение последних восьми лет (с тех пор, как впервые услышала, что ее Крисси умирает от рака), – что она махнула рукой на своих сыновей, что Брент в шестнадцать лет уже безнадежен, что она годами молилась о том, чтобы тело Джима перешло к Крисси («Зачем оно ему? Он все равно собирается убить его – либо наркотиками, либо СПИДом. Почему его тело нормально работает, а маленькое тело Крисси, которое она так любила, съедено раком?») – только после того, как Пенни высказала все это, она смогла остановиться и осмыслить все, что сказала.

Мне оставалось только сидеть и слушать и время от времени уверять ее, что это вполне человеческие чувства, и она – всего лишь человек, если думает так. Наконец настало время перевести внимание на ее сыновей. Я стал задавать ей вопросы – сначала мягко, но постепенно увеличивая напряжение.

Всегда ли ее сыновья были трудными? Родились ли они трудными? Что в их жизни могло подтолкнуть их к тому выбору, который они сделали? Что они испытывали, когда умирала Крисси? Насколько они были напуганы? Говорил ли кто-нибудь с ними о смерти? Как они отнеслись к покупке места для захоронения – места рядом с Крисси? Что они чувствовали, когда их бросил отец?

Пенни мои вопросы не понравились. Вначале они ее испугали, затем стали раздражать. Постепенно она начала понимать, что никогда не рассматривала то, что происходило в семье, с точки зрения своих сыновей. У нее никогда не было по-настоящему хороших отношений с мужчиной, и, возможно, ее сыновья расплачивались за это. Мы поговорили о мужчинах в ее жизни: об отце (не оставившем следа в ее собственной памяти, но вечно вызывающим поток проклятий у ее матери) – когда ей было восемь лет, он оставил ее, уйдя из жизни; о любовниках ее матери – череде сомнительных ночных персонажей, исчезавших с рассветом; о первом муже, бросившем ее через месяц после свадьбы, когда ей было семнадцать лет; о втором – недалеком алкоголике, покинувшем ее, когда она горевала.

Несомненно, в последние восемь лет она уделяла сыновьям слишком мало внимания. Пока Крисси болела, Пенни проводила невероятно много времени с ней. После смерти Крисси Пенни оставалась недоступной для своих сыновей: досада, которую она чувствовала по отношению к ним, во многом лишь потому, что они живы, а Крисси – нет, создавала между ними стену отчуждения. Ее сыновья выросли трудными и нелюдимыми, но однажды, перед тем как они окончательно закрылись от нее, они сказали, что нуждаются в ней: они хотели, чтобы она уделяла им тот час, который проводила каждый день, ухаживая за могилой Крисси.

Как подействовала смерть на ее сыновей? Мальчикам было восемь лет и одиннадцать, когда у Крисси началась смертельная болезнь. Они могли быть напуганы тем, что произошло с их сестрой; они тоже могли тосковать по ней; они могли осознать неизбежность собственной смерти и прийти в ужас от этого – ни одну из этих возможностей Пенни никогда не рассматривала.

Был еще вопрос по поводу спальни ее сыновей. В маленьком домике Пенни было три маленькие спальни, и мальчики всегда жили вместе, а у Крисси была отдельная комната. Без сомнения, это возмущало их, пока Крисси была жива, но каким же должно было быть их негодование теперь, когда Пенни отказалась отдать им комнату сестры после ее смерти? И что они чувствовали, видя листок с последней волей и завещанием Крисси, в течение последних четырех лет прикрепленный к холодильнику магнитом в виде металлической клубнички?

А представьте себе, как они должны были быть возмущены попыткой Пенни сохранить память о Крисси, продолжая, например, каждый год отмечать ее день рождения! А что она делала в их дни рождения? Пенни покраснела и буркнула угрюмо: «Обычные вещи». Я знал, что угадал.

Возможно, брак Пенни и Джефа с самого начала был обречен, но почти не было сомнений в том, что горе ускорило окончательное расставание. Пенни и Джеф переживали горе совершенно по-разному: Пенни погрузилась в воспоминания, а Джеф предпочитал подавлять и отвлекаться. В данном случае не важно, были ли они совместимы в чем-то другом: главное, что они совершенно не совпадали по своим способам переживания горя, каждый из них предпочитал делать нечто абсолютно неприемлемое для другого. Как мог Джеф забыться, если Пенни оклеила стены портретами Крисси, спала в ее постели, превратила ее комнату в музей? Как могла Пенни выплеснуть свое горе, если Джеф отказывался даже говорить о Крисси, если он отказался через полгода после смерти Крисси посетить выпускную церемонию класса, где она училась (что вызвало ужасный скандал)?

На пятом сеансе наша работа над тем, как научиться лучше жить с живыми, была прервана неожиданным вопросом Пенни. Чем больше она думала о своей семье, о своей умершей дочери, о своих сыновьях, тем чаще спрашивала себя: «Для чего я живу? Какой в этом смысл?» Всю свою сознательную жизнь она руководствовалась одним принципом: обеспечить своим детям более достойную жизнь, чем у нее. Но теперь, через двадцать лет, к чему она пришла? Потратила ли она свою жизнь напрасно? И есть ли какой-то смысл продолжать сейчас в том же духе? Зачем гробить себя ради взносов по кредитам? Есть ли у всего этого будущее?

Таким образом, мы сместили фокус. Мы ушли от обсуждения отношений Пенни с сыновьями и бывшим мужем и начали рассматривать другую важную составляющую родительской утраты – потерю смысла жизни. Потерять родителей или старого друга часто означает потерять прошлое: человек, который умер, может быть, был единственным свидетелем золотых дней далекого прошлого. Но потерять ребенка – значит потерять будущее: потерянное есть не что иное, как жизненный проект – то, для чего человек живет, как он проецирует себя в будущее, как он надеется обмануть смерть (ведь ребенок – это залог нашего бессмертия). Таким образом, на профессиональном языке утрата родителей – это «утрата объекта» (где «объект» является фигурой, играющей важную роль во внутреннем мире человека), в то время как утрата ребенка есть «утрата проекта» (утрата главного организующего жизненного принципа человека, определяющего не только зачем, но и как жить). Неудивительно, что потеря ребенка – это самая тяжелая утрата из всех, и что многие родители скорбят и через пять лет, а некоторые так и не могут оправиться.

Но мы не слишком далеко продвинулись в обсуждении жизненной цели (чего я особенно и не ожидал: отсутствие цели – это проблема жизни вообще, а не только чьей-то отдельной жизни), как Пенни снова сменила курс. К тому времени я стал уже привыкать, что на каждой сессии ее интересует новая проблема. Дело заключалось не в том, что она была непостоянна и неспособна сосредоточиться на чем-то одном, как мне вначале казалось. Наоборот, она с редким мужеством вскрывала все новые и новые пласты своего горя. Как много пластов она еще мне откроет?

Она начала сессию, насколько я помню, седьмую по счету, с рассказа о двух событиях: об одном ярком сновидении и об еще одном случае провала памяти. Провал заключался в том, что она очнулась в аптеке (в той самой, где она уже однажды до этого пришла в себя, держа плюшевую игрушку), плача и сжимая в руке поздравительную открытку на окончание школы.

Сновидение же, хотя и не было кошмаром, было наполнено тревогой и тоской:

Свадьба. Крисси выходит замуж за соседского парня – настоящего индюка. Я должна переодеться. Я нахожусь в большом доме, имеющем форму подковы, со множеством маленьких комнат. Я открываю комнаты одну за другой, пытаясь найти подходящее место, чтобы переодеться. Я все ищу и не могу найти нужную комнату.

И через некоторое время – еще один фрагмент за компанию:

Я в большом поезде. Мы едем все быстрее и быстрее и проезжаем через большую радугу прямо в небо. Это очень красиво. Множество звезд. Где-то там, то ли как надпись, то ли просто мысленно (ведь я не могу прочесть его), возникает слово «эволюция», которое вызывает почему-то очень сильные эмоции.

Один из уровней сновидения относился к Крисси. Мы поговорили немного о том, что ее замужество в этом сне означает что-то плохое. Возможно, жених олицетворял смерть: было ясно, что совсем не такого замужества хотела Пенни для своей дочери.

А эволюция? Пенни сказала, что больше не чувствует связь с Крисси, когда посещает кладбище (теперь только два-три раза в неделю). Возможно, эволюция означает, предположил я, что Крисси действительно перешла в другую жизнь.

Возможно, но у Пенни было лучшее объяснение той тоски, которая охватила ее и во сне, и в состоянии помрачения сознания. Когда она пришла в себя в аптеке, у нее было острое чувство, что открытка в ее руках – не для Крисси (которая должна была бы в это время закончить школу), а для нее самой. Пенни так и не закончила школу, и Крисси должна была сделать это за них обеих (а также за них обеих поступить в Стэнфорд).

Сон о свадьбе и поиске гардеробной комнаты был, как думала Пенни, о ее собственных неудачных замужествах и ее нынешней попытке изменить свою жизнь. Ее ассоциации относительно здания во сне подтверждали эту версию: оно сильно напоминало клинику, где располагался мой кабинет.

Эволюция тоже относилась не к Крисси, а к ней самой. Пенни была готова измениться и стать другой. Она страстно желала изменить свою судьбу и войти в приличное общество. Годами, в промежутках между заказами она слушала в своем такси кассеты для самообразования – о правильной речи, о великих книгах, об искусствоведении. Она чувствовала себя способной, но никогда не развивала свои таланты, потому что с тринадцати лет вынуждена была зарабатывать себе на жизнь. Если бы только она могла перестать работать, начать делать что-то для себя, закончить школу, поступить на очное отделение в колледж, учиться без остановок и подняться над всем этим (вот почему поезд во сне поднялся в небо)!

Предмет наших разговоров с Пенни стал меняться. Вместо того чтобы говорить о трагедии Крисси, она в течение следующих двух часов описывала трагедию своей собственной жизни. Когда мы подошли к нашему девятому и последнему сеансу, я пожертвовал остатками своего авторитета и предложил Пенни три дополнительные встречи, как раз перед самым моим отъездом в творческий отпуск. По ряду причин мне было трудно завершить терапию: глубина ее страданий заставляла меня побыть с ней подольше. Я был обеспокоен ее клиническим состоянием и чувствовал себя ответственным за него: с каждой неделей, по мере появления нового материала, она становилась все более депрессивной. Я был восхищен тем, как она использует терапию: у меня никогда не было столь продуктивно работавшего пациента. Наконец, надо все-таки честно признать, я был потрясен разворачивающейся передо мной драмой, каждую неделю демонстрирующей мне новый, волнующий и абсолютно непредсказуемый эпизод.

Пенни вспоминала свое детство в Атланте, штат Джорджия, как совершенно беспросветное и нищее. Ее мать, обиженная на жизнь, подозрительная женщина, надрывалась, чтобы одеть и накормить Пенни и двух ее сестер. Ее отец неплохо зарабатывал на жизнь работником службы доставки в универмаге, но был, если верить оценкам матери, грубым и мрачным человеком, который умер от алкоголизма, когда Пенни было восемь лет. Когда это произошло, все изменилось. Не было денег. Мать работала прачкой по двенадцать часов в день и большинство ночей проводила в местном баре, пытаясь подцепить мужика. Именно тогда у Пенни началась беспризорная жизнь с ключом на шее.

С тех пор семья никогда больше не имела постоянного дома. Они переезжали из одной съемной квартиры в другую, часто их выселяли за неуплату. Пенни начала работать в тринадцать лет, бросила школу в пятнадцать, стала алкоголичкой в шестнадцать, вышла замуж и развелась до того, как ей исполнилось восемнадцать, снова вышла замуж и сбежала на Западное побережье в девятнадцать, где и родила трех детей, купила дом, похоронила дочь, развелась с мужем и приобрела в кредит большой участок кладбищенской земли.

Я был особенно потрясен двумя главными темами в рассказе Пенни о своей жизни. Одна тема касалась того, как она была обманута жизнью, что карты выпали неудачно для нее, когда ей было восемь лет. Всю последующую жизнь главным ее желанием как для себя, так и для Крисси было, чтобы у них «денег куры не клевали».

Другой темой было «бегство» – не только физическое бегство из Атланты, от своей семьи, от всего круга нищеты и алкоголизма, но и попытка избежать судьбы «бедной сумасшедшей старухи», какой стала ее мать. Недавно Пенни узнала, что за последние несколько лет ее мать несколько раз попадала в психиатрическую больницу.

Избежать своей судьбы – судьбы своего социального класса и своей личной судьбы «бедной сумасшедшей старухи» – было главным мотивом жизни Пенни. Она пришла ко мне, чтобы избежать сумасшествия. Она сказала, что сможет позаботиться о том, чтобы избежать бедности. И действительно, именно стремление избежать своей судьбы подогревало ее трудоголизм и заставляло долго изнурительно работать.

Ирония состояла еще и в том, что ее стремление избежать судьбы бедняка и неудачника было остановлено лишь еще более фатальным проявлением судьбы – конечностью жизни. Пенни значительно меньше, чем большинство из нас, могла свыкнуться с мыслью о неизбежности смерти. Она была воплощением активной личности – я вспомнил о ее погоне за наркодилерами по шоссе, – и одной из самых трудных вещей, с которыми ей пришлось столкнуться в связи со смертью Крисси, являлась ее собственная беспомощность.

Несмотря на то что я привык к масштабным саморазоблачениям Пенни, я не был готов к той бомбе, которую она взорвала на нашей одиннадцатой, предпоследней сессии. Мы говорили об окончании терапии, и она сказала, как привыкла к нашим встречам и как ей будет трудно прощаться со мной на следующей неделе, что эта потеря будет еще одной в череде ее утрат. И вдруг Пенни упомянула вскользь:

– Я когда-нибудь говорила вам, что в шестнадцать лет родила близнецов?

Я хотел закричать: «Что? Близнецы? В шестнадцать лет? Что вы подразумеваете под «Я когда-нибудь говорила вам»? Черт возьми, вы прекрасно знаете, что не говорили!» Но, имея в своем распоряжении лишь остаток этого часа и следующий, я вынужден был проигнорировать способ, каким она сделала это признание, и заняться самой новостью:

– Нет, никогда. Посвятите меня в это.

– Ну, я забеременела в 15 лет. Поэтому я и бросила школу. Я никому не говорила, пока не стало слишком поздно что-либо делать, и пришлось рожать. Это оказались девочки-близнецы.

Пенни остановилась и пожаловалась на боль в горле. Очевидно, говорить об этом было намного труднее, чем она пыталась изобразить.

Я спросил, что случилось с близнецами.

– Служба социального обеспечения признала меня неспособной быть матерью – полагаю, они были правы, – но я отказалась отдать детей и попыталась заботиться о них сама, однако через полгода их все-таки забрали. Я навещала их пару раз, пока их не отдали на усыновление. С тех пор я ни разу ничего о них не слышала. Никогда не пыталась ничего выяснить. Я уехала из Атланты и никогда не оглядывалась назад.

– Вы часто думаете о них?

– Раньше нет. Я вспоминала о них всего пару раз после смерти Крисси, а в последние две недели я думаю о них постоянно. Где они, как они поживают, богаты ли они? Это было единственное, о чем я просила агентство по усыновлению. Они сказали, что постараются. Сейчас я все время читаю в газетах истории о бедных матерях, продающих детей богатым семьям. Но что, черт возьми, я знала тогда?

Мы провели остаток предпоследней и часть последней сессии, обсуждая последствия этой новой информации. Любопытно, что ее признание помогло нам найти способ окончания терапии, поскольку позволило замкнуть круг, вернув нас к началу нашей совместной работы, к ее до сих пор не разгаданному первому сну, в котором двое ее маленьких сыновей, одетых как девочки, были выставлены напоказ в каком-то учреждении. Вероятно, смерть Крисси и разочарование Пенни в своих сыновьях усилили ее сожаление об оставленных девочках, заставили ее почувствовать, что не только не тот ребенок умер, но и не те дети были отданы на усыновление.

Я спросил, чувствует ли она вину за то, что оставила своих детей. Пенни ответила сухим тоном, что так, как она поступила, было лучше и для нее, и для них. Если бы в шестнадцать лет ей пришлось растить двух детей, она опустилась бы до той жизни, какую вела ее мать. И это было бы кошмаром для детей; она ничего не могла бы дать им как мать-одиночка.

Тут я понял наконец, почему Пенни откладывала разговор о своих близнецах. Ей было стыдно сказать мне, что она не знает, кто их отец. В то время она вела крайне беспорядочную половую жизнь; фактически она была «белой шлюхой-нищебродкой, известной на всю школу» (ее выражение), и отцом мог быть любой из десяти парней. Никто в ее нынешней жизни, даже муж, не знал ни о ее прошлом, ни о близнецах, ни о ее школьной репутации – от этого она тоже пыталась убежать.

Пенни закончила сеанс словами:

– Вы единственный человек, который это знает.

– Что вы чувствуете, рассказывая мне об этом?

– У меня смешанное чувство. Я много думала о том, чтобы рассказать вам. Я разговаривала с вами всю неделю.

– Что значит смешанное?

–?Страшно, хорошо, плохо, высоко, низко, – выпалила Пенни. Не выносящая обсуждения более тонких чувств, она начала раздражаться. Но потом осеклась и успокоилась.

– Вероятно, я боюсь, что вы осудите меня. Я хочу продержаться, чтобы после нашей последней встречи на следующей неделе вы все еще уважали меня.

– А вы сомневаетесь в моем уважении?

– Откуда мне знать? Вы только и делаете, что задаете вопросы. – Она была права. Мы подошли к концу нашего одиннадцатого сеанса – у меня больше не было времени скрываться.

– Не беспокойтесь об этом, Пенни. Чем больше я узнаю вас, тем больше вы мне нравитесь. Я восхищен тем, что вам удалось преодолеть и совершить в жизни.

Пенни разрыдалась. Она показала на часы, напоминая, что наше время истекло, и выскочила из кабинета, прикрыв лицо бумажной салфеткой Kleenex.

Через неделю на нашей последней встрече я узнал, что рыдания продолжались почти всю неделю. По дороге домой после предыдущего сеанса Пенни зашла на кладбище, села у могилы Крисси и, как она часто делала, стала оплакивать свою дочь. Но в тот день слезы никак не кончались. Она легла на землю, обняв надгробие Крисси, и рыдала все сильнее и сильнее – уже не только о Крисси, но и обо всех остальных – обо всех, кого она потеряла.

Она оплакивала своих сыновей, их изуродованные жизни, навсегда упущенные годы. Она оплакивала двух потерянных дочерей, которых никогда не знала. Своего отца – каким бы он ни был. Своего мужа – те молодые, полные надежд годы, которые исчезли без следа. Даже свою старую нищую мать и сестер, которых она вычеркнула из своей жизни двадцать лет назад. Но больше всего она оплакивала себя – ту жизнь, о которой мечтала, но которой никогда не жила.

Вскоре наше время истекло. Мы встали, подошли к двери, пожали друг другу руки и расстались. Я наблюдал, как она спускается по лестнице. Она заметила это, повернулась ко мне и сказала:

– Не волнуйтесь обо мне. Со мной все будет хорошо. Помните – она показала на серебряную цепочку у себя на шее, – я была ребенком со своим ключом.

Эпилог

Я еще раз встретился с Пенни год спустя, когда вернулся из отпуска. К моему облегчению, ей стало намного лучше. Хотя она и уверяла меня, что с ней все будет в порядке, я очень волновался за нее. У меня никогда не было пациентки, которая была бы готова раскрыть столь болезненный материал за такое короткое время. И никого, кто плакал бы так громко. (Мой секретарь, кабинет которой располагался в соседней комнате, обычно уходила пить кофе во время моих терапевтических встреч с Пенни.)

На первой сессии Пенни сказала: «Помогите мне только начать. Об остальном я сама позабочусь». В результате так и получилось. В течение года после наших встреч Пенни не консультировалась с тем терапевтом, которого я ей рекомендовал, а продолжала делать успехи самостоятельно.

На нашей дополнительной сессии стало ясно, что ее горе, которое зашло в тупик, стало более подвижным. Пенни все еще оставалась одержимой, но теперь демоны терзали ее настоящее, а не прошлое. Теперь она страдала не оттого, что забыла обстоятельства смерти Крисси, а из-за того, что пренебрегала своими сыновьями.

Фактически ее поведение по отношению к сыновьям было наиболее ощутимым показателем перемен. Оба ее сына вернулись домой, и, хотя их конфликты с матерью не прекратились, характер их изменился. Пенни теперь ругалась с ними не из-за взноса за место на кладбище и празднования дня рождения Крисси, а из-за того, что Брент берет пикап, а Джим не может удержаться на работе.

Кроме того, Пенни продолжала отделять себя от Крисси. Ее визиты на кладбище стали более редкими и короткими; она раздала большую часть одежды и игрушек Крисси и разрешила Бренту занять ее комнату; она сняла завещание Крисси с холодильника, перестала звонить ее друзьям и воображать себе события, которые могла бы пережить Крисси, если бы была жива, – например, ее выпускной бал или поступление в колледж.

Пенни выстояла. Думаю, я не сомневался в этом с самого начала. Я вспомнил нашу первую встречу и свою озабоченность тем, как бы не влипнуть и не начать заниматься с ней терапией. Но Пенни добилась того, чего хотела: прошла бесплатный курс терапии у профессора Стэнфордского университета. Как это произошло? Просто так получилось? Или я подвергся искусной манипуляции?

Или, может быть, я сам манипулировал? На самом деле это не важно. Я ведь тоже извлек немалую пользу из наших отношений. Я хотел больше узнать об утрате, и Пенни, всего за двенадцать часов, открывая слой за слоем, обнажила передо мной самую сердцевину горя.

Во-первых, мы обнаружили чувство вины – состояние, которого не избежал почти никто из остающихся жить. Пенни испытывала вину за свою амнезию, за то, что мало говорила со своей дочерью о смерти. Другие люди, потерявшие близких, испытывают вину за что-то другое: за то, что недостаточно сделали, не обратились раньше за медицинской помощью, мало заботились, мало ухаживали. Одна моя пациентка, исключительно заботливая жена, неделями почти не отходившая от постели своего мужа в течение последней госпитализации, несколько лет не могла простить себе, что вышла купить газету и не была с ним в последние минуты.

Чувство, что надо было сделать еще больше, отражает, как мне кажется, скрытое желание контролировать неконтролируемое. В конце концов, если человек чувствует вину за то, что не сделал что-то, что должен был сделать, то из этого следует, что нечто можно было сделать – удобная мысль, отвлекающая нас от нашей жалкой беспомощности перед лицом смерти. Облаченные в искусно выстроенную иллюзию безграничных возможностей, мы все, по крайней мере до наступления кризиса середины жизни, придерживаемся веры в то, что наше существование – бесконечно восходящая спираль достижений, зависящих только от нашей воли.

Эта удобная иллюзия может разбиться о какое-нибудь острое и необратимое переживание, которое философы иногда называют «пограничным переживанием». Из всех возможных пограничных переживаний ни одно не сталкивает нас столь грубо с конечностью и случайностью (и ни одно не способно вызвать столь внезапные и драматические личностные изменения), как неизбежность нашей собственной смерти, как это произошло в истории Карлоса («Если бы насилие было разрешено…»). Другое серьезное пограничное переживание – это смерть значимого другого: любимого мужа, жены или друга, которая разбивает иллюзию нашей собственной неуязвимости. Для большинства людей самая невыносимая потеря – это смерть ребенка. В этом случае жизнь, кажется, атакует со всех сторон: родители чувствуют свою вину и страх из-за собственной беспомощности; они злятся на бездействие и кажущуюся бесчувственность медиков; они могут роптать на несправедливость Бога и вселенной (многие в конце концов приходят к пониманию того, что нечто, казавшееся несправедливостью, на самом деле являет собой вселенское равнодушие). Родители, потерявшие детей, сталкиваются с неотвратимостью собственной смерти: они не могли уберечь своего беззащитного ребенка и с неумолимой неизбежностью понимают горькую истину, что и они, в свою очередь, ничем не защищены. «И поэтому, – как писал Джон Донн, – никогда не спрашивай, по ком звонит колокол, – он звонит по тебе».

Хотя страх Пенни перед своей собственной смертью и не проявился открыто в нашей терапии, он обнаружил себя косвенно. Например, она очень беспокоилась об «уходящем времени» – слишком мало времени у нее осталось, чтобы получить образование, взять отпуск, оставить после себя приличное наследство; и слишком мало времени, чтобы завершить нашу совместную работу. Кроме того, в самом начале терапии она обнаружила очевидное доказательство присутствия страха смерти в сновидениях. Два раза ей снилось, что она тонет: в первом сне она хваталась за хлипкие плавучие доски, а вода неумолимо подступала к ее рту; в другом – она цеплялась за плавающие обломки своего дома и звала на помощь доктора, одетого в белый халат, который, вместо того чтобы вытащить ее, наступал ей на пальцы.

Работая с этими снами, я не обращался к ее страху смерти. Двенадцать часов терапии – слишком короткий срок, чтобы определить, выразить и проработать страх смерти. Вместо этого я использовал материал сновидений, чтобы исследовать темы, уже всплывшие в ходе нашей работы. Такое функциональное использование сновидений типично для терапии. Сновидения, как и симптомы, не имеют однозначного объяснения: они сверхдетерминированы (имеют сразу несколько причин. – Прим. ред.) и содержат множество смысловых уровней. Никогда нельзя проанализировать сон до конца; большинство психотерапевтов используют сны, исходя из их целесообразности, разрабатывая те темы сновидения, которые соответствуют теме терапевтической работы в данный момент.

Поэтому я сосредоточился на теме потери дома и размывания основы ее жизни. Я также использовал эти сны для работы с нашими отношениями. Погружение в глубокую воду во сне часто означает акт погружения в глубины бессознательного. И, конечно, именно я был тем доктором в белом халате, который вместо того, чтобы помочь ей, наступал ей на пальцы. Впоследствии, обсуждая этот сон, Пенни в первый раз исследовала свое желание получить от меня поддержку и руководство, и возмущение моими попытками рассматривать ее не как пациентку, а как объект исследования.

Я использовал рациональный подход, работая с ее чувством вины и ее упорным цеплянием за память о дочери: я указал ей на противоречие между ее поведением и ее верой в реинкарнацию. Хотя такая апелляция к разуму редко бывает эффективной, Пенни была на редкость собранным и сильным человеком и смогла отреагировать на убедительные доводы.

На следующей стадии терапии мы пытались воплотить идею о том, что «прежде чем научиться жить с умершими, нужно научиться жить с живыми». Сейчас я уже не помню, чьи это были слова – мои, Пенни или какого-то коллеги, – но я уверен, что именно она помогла мне осознать важность этого правила.

Во многих отношениях именно ее сыновья были подлинными жертвами трагедии – что часто случается с братьями и сестрами погибших детей. Иногда, как в семье Пенни, оставшиеся в живых дети страдают из-за того, что слишком много родительского внимания уделяется умершему ребенку, которого идеализируют и стараются увековечить. Некоторые дети начинают испытывать ненависть к своим умершим брату или сестре за то, что те отбирают у них время и энергию их родителей. Часто их негодование существует бок о бок с их собственным горем и их пониманием родительской дилеммы. Такая комбинация является верным рецептом возникновения у ребенка стойкого чувства вины и переживаний собственной несостоятельности и никчемности.

Другой возможный сценарий, которого Пенни, к счастью, избежала, – немедленное рождение другого ребенка взамен умершего. Обстоятельства порой благоприятствуют такому развитию событий, но в результате часто больше проблем возникает, чем решается. Во-первых, это может разрушить отношения с другими детьми. Кроме того, «замещающий» ребенок тоже страдает, особенно если горе родителей осталось неразрешенным. Ребенку довольно трудно расти, неся на себе груз родительских надежд на то, что он достигнет тех целей, которых им не удалось реализовать в жизни, и дополнительное бремя – быть воплощением духа умерших брата или сестры – может нанести непоправимый вред тонкому процессу формирования идентичности.

Еще один распространенный сценарий – преувеличенная забота родителей об оставшихся детях. На дополнительной сессии я узнал, что Пенни пала жертвой этого развития событий: она стала беспокоиться о том, как бы с ее сыновьями не произошло дорожное происшествие, не хотела давать им свой пикап и наотрез запретила покупать мотоциклы. Кроме того, она настаивала на том, чтобы они постоянно проходили медицинские обследования по поводу рака.

При обсуждении ее сыновей я чувствовал, что мне следует действовать осторожно, и довольствовался тем, что помогал ей взглянуть на смерть Крисси с их точки зрения. Я не хотел, чтобы чувство вины Пенни, лишь недавно извлеченное наружу, «открыло для себя» ее пренебрежение мальчиками и прилепилось к новому объекту. И в конце концов, через несколько месяцев чувство вины по отношению к сыновьям у нее все-таки возникло, но к тому времени ей уже легче было справиться с ним, изменив свое отношение к детям.

Судьба брака Пенни, к сожалению, очень типична для семей, потерявших ребенка. Исследование показало: вопреки ожиданию, что трагическая смерть ребенка сплотит семью, у многих родителей, потерявших детей, возрастает неблагополучие в браке. Последовательность событий в браке Пенни стереотипна. Муж и жена переживают горе по-разному: по сути, диаметрально противоположным образом; они часто неспособны понять и поддержать друг друга; скорбь одного мешает скорби другого, вызывая трения, отчуждение и последующий разрыв.

Терапия может многое предложить родителям, переживающим горе. Супружеская терапия может выявить источники напряжения в браке и помочь каждому из партнеров понять и принять особенности переживания горя другим. Индивидуальная терапия может помочь изменить дисфункциональное переживание горя. Хотя я всегда осторожно отношусь к обобщениям, но в этом случае обычно срабатывают стереотипы мужественности и женственности. Многие женщины, как Пенни, нуждаются в том, чтобы пройти сквозь повторяющееся выражение своей утраты и вернуться к заботам о живых, к планам на будущее, ко всему, что вносит смысл в их собственную жизнь. Мужчин обычно нужно учить выражать и разделять с другими свою печаль (вместо того, чтобы избегать и подавлять ее).

На следующей стадии проработки своего горя Пенни с помощью двух сновидений – о парящем поезде и эволюции и о свадьбе и поиске гардеробной – пришла к исключительно важному открытию, что ее скорбь о Крисси была смешана с ее скорбью о самой себе и своих нереализованных желаниях и возможностях.

Окончание наших отношений привело Пенни к обнаружению последнего пласта горя. Она боялась окончания терапии по нескольким причинам: естественно, она лишилась бы моей профессиональной поддержки и меня лично – в конце концов, я был первым мужчиной, которому она доверяла и от которого приняла помощь. Но, кроме того, сам факт окончания работы вызвал живые воспоминания обо всех мучительных утратах, которые она пережила, но никогда не разрешала себе ощутить и оплакать.

Тот факт, что большая часть открытий Пенни во время терапии произошла по ее собственной инициативе и была ее собственным достижением, служит важным уроком для терапевтов, напоминая утешительную мысль, которой поделился со мной мой учитель в самом начале моего обучения: «Помни, ты не можешь сделать всю работу. Довольствуйся тем, что помогаешь пациенту понять, что нужно сделать, и затем доверься его собственному стремлению к изменению и росту».