Глава 10 Отношение к смерти
Размышляя о счастье, нельзя не задаться вопросом о смерти. Независимо от религиозных убеждений, от веры в богов и загробную жизнь мы твердо знаем, что и нам, и нашим близким когда-то предстоит уйти. Физическое существование, данное нам в ощущениях, закончится. Аристотель, считавший умение задуматься о смерти непременным условием деятельного счастья и прекрасной жизни, не пытался приукрасить горькую истину: «А самое страшное – это смерть, ибо это предел». Как же нам по его примеру не просто принимать эту ужасную правду, но и обращать себе на пользу, повышая тем самым вероятность обретения счастья при жизни?
Страх смерти свойственен всем гоминидам. 50 000 лет назад неандертальцы совершали на удивление сложные обряды погребения, бережно укладывая украшенные цветами и разрисованные охрой тела усопших в неглубокие могилы. Секрет бессмертия пытается узнать герой одного из старейших литературных памятников, созданных человечеством, – «Эпоса о Гильгамеше». Раздумья о смерти влекут за собой неразрешимые вопросы о тайнах бытия и невидимых силах, движущих зримым миром, – те самые вопросы, которые впервые возникают у нас еще в детстве. Зачем я здесь? Откуда взялся? Кто или что управляет Вселенной? Существуют ли боги? Следят ли они за мной и моими поступками? Должен ли я им поклоняться? Что со мной будет, когда я умру? Позволительно ли человеку покончить с собой? Есть ли способ по-прежнему общаться с теми, кого я люблю, когда они умрут?
Эти вопросы то обостряются, то теряют остроту, отступая перед повседневными делами и заботами. Пока мы ставим себе жизненные цели, распознаем и реализуем свой потенциал, усердно трудимся, заводим друзей и влюбляемся, рожаем и воспитываем детей, принимаем важные решения, наслаждаемся отдыхом, экзистенциальные вопросы отходят на второй план и как будто не напоминают о себе. А потом, зачастую без всяких предпосылок, встают перед нами во весь рост – в виде травмы, увечья, страшного диагноза, неизлечимой болезни, депрессии, попыток самоубийства у нас или наших близких. От них не получается отмахнуться, когда ребенок или другие ваши подопечные требуют ответов и утешения в минуту скорби и страданий. У человека, пережившего несчастный случай или побывавшего на пороге смерти, полученная психологическая травма может спровоцировать желание разобраться в вопросах жизни, смерти и веры. Именно это произошло с персонажем Джеффа Бриджеса в фильме Питера Уира «Бесстрашный» (Fearless, 1993): уцелев в авиакатастрофе, он начинает переосмысливать все, что прежде считал само собой разумеющимся.
Даже если в силу религиозных или духовных убеждений вы верите в вероятность загробной жизни, большая часть из того, что Аристотель говорил о смерти и ее преддверии, пригодится вам и вашим близким еще на этом свете. Немало рассуждал о роли смерти и учитель Аристотеля Платон, хотя и считал ее лишь сменой внешней, телесной оболочки. Согласно концепции Платона, человеческая душа бессмертна и постоянно перерождается в физическом мире. Другой же обозначенный Платоном план действительности, неизменный потусторонний мир идей, куда раз за разом возвращается душа, ранние христиане отождествляли с Богом как Творцом. Аристотель знал, что многие из его читателей верят в загробную жизнь. Намеки на то, что его этика вполне способна сочетаться с верой в бессмертие души, мы находим в диалоге, призванном утешить скорбящих о героической гибели киприота по имени Евдем, не принадлежавших к философским кругам. Но сам Аристотель, как большинство сегодняшних атеистов и агностиков, безусловно считал смерть окончательной и бесповоротной. Бессмертия можно желать, говорит он в «Никомаховой этике», но сознательно выбрать его человеку не дано.
Никакие другие концепции даже сравнивать нельзя с аристотелевским научным подходом к этому вопросу, изложенным в труде со звучным названием «О возникновении и уничтожении». Все в нашем физическом мире, включая такое живое существо, как человек, проходит перманентный процесс появления на свет, роста, изменений, увядания и исчезновения. Смерть наступает, потому что заканчивается тепло, присущее от рождения каждому живому организму. Жизнь любого животного длится ровно столько, на сколько хватает этого врожденного тепла, которое, по словам Аристотеля, «воспламеняет разум». Когда смерть гасит этот огонь, организм, слагающийся из теплого физического тела и сознания (или «души»), начинает распадаться. Как пишет Аристотель в трактате «О душе», у этого существа перестают возникать лично ему присущие мысли и ощущения.
В дальнейшем многие философы соглашались с аристотелевским представлением о прекращении работы сознания вследствие смерти – как при выключении лампочки или выдергивании шнура из розетки. Эта мрачная перспектива на протяжении долгого времени оставалась одним из основных философских вопросов. Психотерапевты и консультанты, оказывающие психологическую поддержку неизлечимо больным или переживающим потерю близких, основной упор делают на принятии смерти, смирении с «уходом из жизни». Однако Аристотель, который считал смерть одной из самых страшных бед, с которыми сталкивается человечество, ничего подобного не рекомендует. Истина аристотелевской философии заключается в следующем: чем лучше вы освоили ее этические принципы и, соответственно, чем счастливее стали, тем больше на первый взгляд вы теряете в случае смерти. Если вам удалось выстроить великолепные личные взаимоотношения, одна только мысль о разрыве связи с близкими и любимыми остужает любой восторг и сводит на нет любые философские и богословские утешения, которые нам предлагаются. Роберт Грейвз в своем пронзительном стихотворении «Чистая смерть» (Pure Death) говорит об этом так:
Любовь открыла нам глаза,
Любовь вселила перед смертью ужас,
Которому она давала волю пред каждым
Философом или седобородым богословом:
Смерть встала перед нами в полный рост.
Аристотель, горячо любивший родных и друзей, много размышлял о смерти. Если бы ему пришлось ознакомиться с тем отношением к кончине, которое проповедовал китайский философ Конфуций двумя столетиями раньше, у него возникли бы смешанные чувства. Он несомненно одобрил бы призыв вести добродетельную жизнь здесь и сейчас, не забивая себе голову мыслями о призраках и загробном бытии, но за стремление избегать любых разговоров о смерти Аристотель наверняка бы Конфуция раскритиковал. В его собственной этике можно найти способы притупить деструктивное воздействие смерти и обрести в этом некоторое утешение, однако для человека любознательного, ищущего истину, отрицание смерти и самообман исключаются. В философии Аристотеля нет ни одного указания на то, что смерть обязательно нужно принять или смириться с ней, зато повсеместно присутствует идея, что осознание собственной смертности и всего с ней сопряженного может послужить хорошей опорой для прекрасной жизни – и ухода из нее. Хотя это вовсе не значит, что нам не позволено, как призывал Дилан Томас своего отца, «быть яростным пред ночью всех ночей». Эта ярость хорошо показана в фильме Изабель Койшет «Элегия» (Elegy, 2008) по роману Филипа Рота «Умирающее животное», главный герой которого, известный интеллектуал, не может свыкнуться с неотвратимостью старения и смерти.
После Аристотеля в философии возникали самые разнообразные представления о смерти, но, поскольку он первым из мыслителей без прикрас описал все, что связано с угасанием сознания, большинство этих концепций так или иначе восходят к изложенному в его трудах. Приверженцы одной из крайних точек зрения единственно приемлемой реакцией на бренность считают аналоги воззваний Дилана Томаса «Не уходить безропотно во тьму». Американский философ югославского происхождения Томас Нагель, в частности, доказывает, что жизнь приобщает нас к совокупности своих прекрасных составляющих, поэтому расставание с ними вследствие смерти в любом возрасте воспринимается как утрата – собственного «я», чувственных ощущений или жизненного опыта[33]. Элиас Канетти, немецко-болгарский писатель из еврейской семьи, основную часть жизни проживший в Британии и удостоившийся в 1981 г. Нобелевской премии в области литературы, был убежден, что не нужно ставить себе цель смириться со смертью как с неизбежным, наоборот, ее следует считать бессмысленным злом, «главной бедой всего сущего, неразрешимой и непостижимой». Он порицал стремление любых религий придать смерти смысл и даже приравнивал хладнокровное восприятие смерти к примирению с убийством[34]. Испанский философ и специалист по античной литературе Мигель де Унамуно считал, что человечество увязло в бесконечном трагическом конфликте между эмоциональным чувствующим «я», которое жаждет вечной жизни, и «я» рациональным, сознающим бренность органического бытия. Но в отличие от Нагеля и Канетти, Унамуно, как и они, видя в смерти трагедию, лишение, сопоставимое с убийством, приходит к совершенно аристотелевскому выводу о необходимости стремиться к добродетельной жизни: «Человек обречен на гибель. Пусть так, но погибнем сопротивляясь, и если нам уготовано небытие, то постараемся, чтобы оно не было заслуженным»[35]. Несправедливость смерти – это повод стремиться прожить жизнь так, чтобы расставание с ней показалось еще менее оправданным.
Наиболее образно выразил представление о несправедливости смерти Блез Паскаль в своих «Мыслях» (1670):
Представьте себе, что перед вами скопище людей в оковах, и все они приговорены к смерти, и каждый день кого-нибудь из них убивают на глазах у остальных, и все понимают – им уготована такая же участь, и глядят друг на друга, полные скорби и без проблеска надежды. Вот вам картина условий человеческого существования[36].
Кандальники у Паскаля, как и камера испанской тюрьмы в рассказе Сартра «Стена»[37], долина смертной тени в псалме Давида, дерево в пьесе Сэмюэля Беккета «В ожидании Годо» – это метафоры бренности человеческой жизни. Однако Аристотель не оставил бы от метафоры Паскаля камня на камне: мы не на каторге, и никто не сводит наше единственное занятие к тому, чтобы наблюдать, как смерть уносит товарищей. У нас есть свобода воли, свобода действий и потенциал для огромного счастья, которое обеспечивает нам правильная жизнь и круг любящих людей. Мы можем надеяться обрести домашний уют, достичь поставленных целей, конструктивно трудиться и отдыхать, испытывать удовольствие и наслаждение, удивляться многообразию и красоте окружающего мира и основную часть своей сознательной жизни думать не только о смерти. У некоторых философов (в том числе Хайдеггера, Камю, Сартра и Фуко) смерть превращается в навязчивую идею на грани фетишизма, которую Аристотель счел бы крайностью. Как и во всех остальных этических вопросах, чтобы выработать оптимальное отношение к проблеме смерти, необходимо отыскать середину между избытком и недостатком.
Соблюдать меру во «взорах на кончину» – это еще один шаг к наиболее желательному для Аристотеля образу жизни, то есть приносящему максимальное удовлетворение. Монтень, Аристотеля одновременно любивший и ненавидевший, погрузился в непрестанные мысли о смерти, пожалуй, чересчур глубоко: «Я свободен от всяких пут; я наполовину уже распрощался со всеми, кроме себя самого. Никогда еще не было человека, который бы так основательно подготовился к тому, чтобы уйти из этого мира, человека, который отрешился бы от него так окончательно, как, надеюсь, это удалось сделать мне»[38]. Однако в процессе этих размышлений Монтень сделал открытие, которое вернуло его к жизни: «Когда я танцую, то танцую; когда я сплю, то сплю». Ницше придерживался взглядов, больше схожих с аристотелевскими: признавая свою бренность и оставляя надежду на посмертное существование, мы, как зрелые люди, принимаем полную ответственность за состояние имеющейся действительности, что, в свою очередь, влечет за собой необходимость жить более полнокровно и деятельно.
Нравственная самодостаточность (autarkeia) подразумевает личную независимость и требует от человека быть «честным с самим собой». Без осознания, что в глаза собственной бренности вам придется смотреть самим (ни на кого другого это переложить не удастся), никакой честности с собственным «я» не будет. Хайдеггер, чьи представления о природе всего сущего обычно не увязывают с аристотелевскими, отвел смерти ключевую роль в своей схожей концепции аутентичного субъекта (того самого «я», обозначающего неповторимую личность), изложенной в «Бытии и времени»[39]. Хайдеггер считал, что люди разрываются между соблюдением принятых в обществе правил и норм и глубокой убежденностью в своей личной исключительности и уникальности как отдельного аутентичного «я». Необходимость оправдывать общественные ожидания притупляет ощущение обособленности, воплощением которой выступает наше неизбежное одиночество, связанное со смертью. Поэтому, чтобы при жизни сохранять аутентичность и верность неповторимому «я», мы вынуждены «взирать на кончину» и задумываться о смерти. Хайдеггер говорит, что никакое «бытие с другими» не спасет нас перед лицом смерти, и ощущение себя неповторимой сущностью пропадет вместе с сознанием. Тем не менее, как ни парадоксально, именно это понимание способно придать нам как нравственно ответственным субъектам энергии и целеустремленности в работе и личных взаимоотношениях[40]. Кроме того, четкое представление о том, что погибнет вместе с нами, подстегивает наше творческое начало. Как выразился Микеланджело: «Во мне нет ни единой мысли, которой не коснулся бы резец смерти».
Рассуждая о том, можно ли назвать счастливым человека, который уже умер, Аристотель обнаруживает среди свойств смерти нечто, как ни странно, утешительное: после кончины многое, несомненно, меняется, но одно остается совершенно неизменным – это «личность» умершего. То самое неповторимое «я» обозначается четче и резче, утратив вследствие смерти способность к дальнейшим метаморфозам. В истории человечества и в памяти других людей отпечатывается окончательный образ вашей уникальной личности[41]. Когда смерть уносит кого-то из членов семьи, домочадцы продолжают оглядываться на него – иногда больше, чем при жизни, поскольку теперь его место и роль обретают окончательную определенность. Если из троих ваших братьев и сестер кто-то умрет, вы все равно останетесь одним из четверых. Именно об этом повествует стихотворение Вордсворта «Нас семеро» (We Are Seven), маленькая героиня которого твердит «нас семь всего», хоть «на кладбище брат с сестрой лежат из семерых». Смерть ребенка всегда кажется наиболее несправедливой, потому что его потенциал остается нераскрытым. Есть два великолепных фильма, которые, передавая всю глубину боли от подобной утраты, исследуют вместе с тем разнообразие возможных реакций. Это «Славное будущее» (The Sweet Hereafter, 1997) Атома Эгояна, главной темой которого становится стремление найти виноватого, и «Манчестер у моря» (Manchester by the Sea, 2016) Кеннета Лонергана.
Аристотель рассматривает все живые организмы как обладающие сознанием и при благоприятных обстоятельствах успевающие полностью раскрыть свой потенциал, прежде чем постепенно состариться и скончаться. Это значит, что у каждого есть своя история, сюжетная линия, как у персонажа тщательно проработанного романа. Она обладает собственным единством времени, которое, как утверждает Аристотель в «Поэтике», есть непременное свойство хорошей пьесы или эпической поэмы. Аналогию с драматическим сюжетом он проводит и утверждая, что изначальные злоключения и страдания отдельного персонажа важнее для определения его «итогового» счастья, чем происходящее после кончины. Человек, усвоивший аристотелевские этические принципы, будет осознавать, что проживает собственную жизнь, то есть в течение непрерывного периода присутствует в мире как самостоятельная фигура, формировать которую он способен лично, если подойдет к этому ответственно и проявит самодостаточность. Он может сам писать свою жизненную повесть, добиваясь единства, связности и цельности сюжета. Людям свойственно мыслить повествовательными категориями, поэтому, «взирая на кончину», проще подготовить все для того, чтобы последняя глава оказалась не такой печальной. Этот взгляд на жизнь может ощутимо нас утешить. Аристотель знал, какое облегчение дарит чувство организованной завершенности. Современные психологи считают, что тяга к завершенности «прошита» у нас в подкорке и может иметь биологическую основу, помогающую нам по мере старения справиться с увяданием и перспективой смерти[42].
Аристотелевская этика побуждает нас планировать жизнь с расчетом на реализацию потенциала. Сейчас у людей, дни которых сочтены, есть практика составлять списки желаний, которые им хотелось бы осуществить до кончины. Именно так поступают двое неизлечимо больных в фильме Роба Райнера «Пока не сыграл в ящик» (The Bucket List, 2007), включив в свой перечень прыжок с парашютом, перелет через Северный полюс и подъем на Эверест. Этот мотивирующий фильм поддержал многих обладателей смертельного диагноза, как и картина Акиры Куросавы «Жить» (1952), снятая по мотивам толстовской «Смерти Ивана Ильича». Главный герой этой драмы, токийский чиновник, обреченный на смерть от рака, осознает, что всю жизнь занимался чем-то бесполезным и бессмысленным, поэтому оставшиеся ему несколько недель посвящает лоббированию проекта новой игровой площадки для детей.
Однако аристотелевская концепция подразумевает гораздо более долгосрочные и последовательные проекты, которых у каждого из нас наберется немало. Это может быть и воспитание ребенка, и драгоценная дружба, и собственный бизнес, и облагораживание дома или сада, и участие в благотворительности, и руководство школой, и разведение собак, и хобби, и восхождение в горы, и политическая активность, и работа над книгой, и коллекция антиквариата. Все эти проекты объединяет принадлежность вам как личности. Приверженец Аристотеля работает над своими проектами непрерывно, выстраивая тем самым связь между прошлым, настоящим и будущим, и, задумываясь о смерти, повышает вероятность успешного осуществления замыслов. На каждом из этих проектов смерть скажется по-своему: одни оборвутся вместе с жизнью, другие продолжатся. И вот здесь крайне необходимо заранее серьезно все продумать и, если понадобится, предпринять нужные действия.
Обсуждайте перспективу своей смерти с родными и друзьями. Подобные проекты – взаимоотношения с любящими людьми – не гибнут вместе с нами. К счастью, вряд ли кому-то из нас выпадет лишиться всех своих жизненных проектов – такую утрату даже Аристотель признал бы невыносимой. Примером человека, у которого отняли все возможности для благополучия, у Аристотеля служит Приам, потерявший всех своих сыновей и видевший, как пламя пожирает город, которым он так долго и так славно правил. Большинству из нас потери настолько катастрофические не грозят. Кто-то из любимых и близких переживет вас и сохранит вашу любовь, даже когда угаснет ваше сознание. Заботясь о них, важно предвидеть не только психоэмоциональные последствия, но и огласить свои пожелания, касающиеся предсмертного медицинского ухода, мелкого имущества, не охваченного завещанием, похорон и обращения с останками. Одна моя коллега, овдовев, оказалась в затруднительном положении, которого можно было бы избежать, обсуди она с мужем заранее, где развеять его прах. Теперь же, мучаясь сомнениями, она не в силах заставить себя даже урну забрать из крематория.
Мысли о смерти могут послужить стимулом и дисциплинирующим фактором, побуждающим воплотить или довести до конца намеченное – оформить нужные документы для учреждения благотворительного фонда, написать книгу, взобраться на Килиманджаро. Какие-то проекты вполне поддаются перепоручению: вкладывая силы и труд в дом, в бизнес, в коллекционирование антиквариата, важно четко обозначить, хотим ли мы сохранить это предприятие после своей смерти и кому готовы его передать.
Сам Аристотель считал «прекрасную смерть» задачей не менее важной, чем прекрасная жизнь. Хотя в своих философских трудах он не разбирает подробно, как встречать смерть, сведения об обстоятельствах его собственной кончины, а также дошедшее до нас завещание выступают неплохим примером.
Аристотель скончался в 322 г. до н. э. в Халкиде, куда вынужден был уехать из Афин. Отрицание вмешательства богов в человеческие дела и научный подход к познанию мира послужили удобным поводом для преследования его по религиозным мотивам. После смерти Александра Македонского враги Аристотеля в Афинах воспользовались ситуацией и обвинили философа в безбожии – точно так же, как Сократа восемью десятилетиями раньше. Однако Аристотель предпочел не представать перед судом. У Сократа имелась возможность бежать из Афин и уцелеть, но он решил пожертвовать собой и остаться. Аристотель же, хоть и страдал к тому времени тяжелой болезнью желудка (предположительно, раком), был не из тех, кто легко расстается с жизнью. Он укрылся в имении с садом и домиком для гостей, принадлежавшим семье его матери, в Халкиде на острове Эвбея, куда с ним последовала и Герпеллида, мать его сына Никомаха. Именно там он и встретил смерть. Наверняка его не покидало беспокойство, наверняка он отчаянно тосковал по Ликею и по верному другу Теофрасту, на которого оставил свое детище.
Между тем Халкида оказалась самым подходящим местом для приготовления к смерти, которую Аристотель, обладавший достаточными медицинскими знаниями, наверняка спрогнозировал. Психологическую поддержку он получал, читая классическую литературу: «чем старше я становлюсь и чем больше отдаляюсь», тем большее наслаждение, как свидетельствуют эти трогательные строки, написанные им на склоне дней, дарили ему древние мифы. Морской воздух Халкиды и в наше время не утратил целебной свежести, и мне отрадно думать, что смертельно больной философ прогуливался по длинной залитой солнцем тропе вдоль берега – один или с Герпеллидой и детьми, обсуждая, как им справиться с его предстоящим уходом и как жить дальше без него. Скорбь по любимому человеку – это самое мучительное переживание для большинства из нас, и к нему было бы нелишне подготовиться. Аристотель утешался чтением древнегреческой классики, изобилующей сценами смерти героев, мы же можем смотреть кино. Так, например, «Фонтан» (The Fountain, 2006) Даррена Аронофски позволяет нам проникнуть в чувства смертельно больной женщины, которой хотелось бы провести последние дни с мужем, но тот, не желая мириться с неминуемым, с головой уходит в поиски лекарства, способного ее спасти. О переживании утраты с невероятной чуткостью повествует квебекский режиссер Филипп Фалардо в блестящем фильме «Господин Лазар» (Monsieur Lazhar, 2011), где мы проникаемся и горем детей, потерявших учительницу, и горем принятого ей на замену политического беженца, чьи жена и дети погибли на родине.
Завещание Аристотеля, в котором тщательно проработаны несколько потенциальных вариантов развития событий в зависимости от того, кто из его подопечных и любимых кого переживет, делает честь самым предусмотрительным из наследодателей. Кроме двоих родных детей, Никомаха и Пифиады, на попечении Аристотеля находился усыновленный им племянник Никанор. Зная, что ему предстоит оставить их в политически нестабильные времена, когда у него самого имеются враги среди афинян, Аристотель назначил главным душеприказчиком самого влиятельного человека, на которого только мог рассчитывать, – македонского полководца Антипатра, своего давнего сторонника, теперь правившего Грецией. Аристотель сыграл по-крупному. При таком душеприказчике нарушить последнюю волю философа можно было только с риском для собственной жизни.
Судя по одному из начальных пунктов завещания, Аристотель записывал или редактировал текст незадолго до смерти, понимая, что не оправится от болезни. Вторым душеприказчиком философ намеревался назначить своего воспитанника Никанора, сына старшей сестры Аримнесты и ее мужа Проксена, но тот, очевидно, был где-то в чужих краях. Поэтому до возвращения Никанора Аристотель просил четверых своих друзей и отдельно Теофраста (которому, как новому руководителю Ликея, видимо, и так хватало хлопот), «если он того пожелает и если ему будет возможно»[43], позаботиться «о моих детях и Герпиллиде и об остающемся после меня имуществе».
Аристотель с ощутимым почтением относился к своему приемному сыну Никанору – именно его он определил в опекуны обоим своим родным детям. Но поскольку разница в возрасте между ним и будущими подопечными была не слишком велика, Аристотель понимал, что Никанор станет им «словно отец и брат». Прежде всего ему предстояло защитить интересы Пифиады и «распоряжаться о сыне и обо всем остальном достойно себя и нас». Женщину, лишившуюся заступника, могли легко пустить по миру, поэтому ей требовался порядочный человек в качестве законного представителя. Аристотель хотел, чтобы Никанор женился на Пифиаде и принял на себя ответственность за нее и их возможных детей. Беспокойство за дочь было столь сильным, что Аристотель указывает в завещании и вторую кандидатуру в мужья Пифиаде, в случае если скончается Никанор, – своего друга Теофраста.
Наверное, самая загадочная фигура в личной жизни Аристотеля – его многолетняя спутница Герпеллида, также переселившаяся в Афины из Стагиры. Сочетаться с ней законным браком Аристотелю скорее всего мешал ее низкий социальный статус – она была либо рабыней, либо освобожденной. Подозреваю, что, кроме того, он оберегал душевный покой родной дочери, Пифиады: в Античности конфликты между неродными родителями и детьми могли вспыхивать крайне жестокие. Умирающая героиня трагедии Еврипида «Алькеста» просит мужа об одном: не жениться во второй раз и не приводить к детям злую мачеху. Наверняка тронул Пифиаду пункт завещания, касающийся праха ее родной матери, который надлежало перезахоронить в одном склепе с Аристотелем.
Однако, даже не будучи законной женой, Герпеллида родила Аристотелю сына Никомаха, чье благополучие он стремится обеспечить с той же предусмотрительностью. Аристотель не забывает упомянуть, что Герпеллида «была ко мне хороша», тем самым обязывая исполнителей его воли в точности следовать подробным распоряжениям, свидетельствующим о большой любви и признательности:
Если она захочет выйти замуж, то пусть выдадут ее за человека, достойного нас. В добавление к полученному ею ранее выдать ей из наследства талант серебра и троих прислужниц, каких выберет, а рабыню и раба Пиррея оставить за ней. Если она предпочтет жить в Халкиде, то предоставить ей гостиное помещение возле сада; если в Стагире, то отцовский дом; и какой бы дом она ни выбрала, душеприказчикам обставить его утварью, какою они сочтут за лучшее и для Герпиллиды удобнейшее.
Интересно, долго ли умоляла Аристотеля мать его единственного родного сына не поручать обустройство ее будущего жилища полководцам и философам?
Распоряжения, касающиеся рабов, хотя и не были беспрецедентными для состоятельного домохозяина IV столетия до н. э., все же свидетельствуют о теплоте взаимоотношений. После кончины Аристотеля всех рабов надлежало освободить немедленно или в определенный указанный срок (например, после замужества Пифиады). Некоторым к тому же завещалась значительная денежная сумма. Отдельным пунктом следует указание не продавать никого из прислуги в другой дом (где рабы могут попасть к жестокому хозяину): «Никого из мальчиков, мне служивших, не продавать, но всех содержать, а как придут в возраст, то отпустить на волю, если заслужат».
Как и всех древних греков, Аристотеля интересовала возможность достичь своеобразного бессмертия, оставив след, который будет заметен и последующим поколениям. Самый очевидный след – это дети и внуки, носители наших генов и продолжатели рода. Со времен Гомера поэты с гордостью говорили о бессмертии, которое обретают воспетые ими подвиги или даже злоключения, и о том, что благодаря их искусству слава о герое будет жить в веках. Располагающие достаточными средствами увековечивали себя и своих близких в скульптурных и живописных портретах, заказывали надгробия, строили склепы и воздвигали мавзолеи. Философы (в первую очередь Платон) приравнивали рождение идеи к рождению ребенка, поскольку ценные идеи надолго переживают своих «отцов», продолжая влиять на умы и мир после их смерти.
Аристотеля завораживало разнообразие ухищрений, придуманных человечеством, чтобы обойти биологическую смерть. И хотя сам он не верил в жизнь сознания после гибели физического тела, он старался не посягать на инстинктивную потребность людей в обрядах, которые связывают их с усопшими родными и любимыми. Утверждать, что узы дружбы, пронизывающие все древнегреческое общество, полностью распадаются после смерти, было бы, как признавал сам Аристотель, вредно (или, если буквально, «недружелюбно», aphilon). Он написал оду в честь своего умершего друга Гермия, правителя Ассоса, давшего ему приют в зрелые годы. Своему самому надежному другу и ученику Теофрасту он передал руководство Ликеем и покинул этот мир, зная, что у его научных открытий и идей будут десятки продолжателей в лице молодых философов. Но вместе с тем ему удалось добавить к известному арсеналу средств борьбы с забвением и тленом еще один полезный инструмент – систематическое совершенствование способности к сознательному воспоминанию.
Умершие живут в памяти тех, кто их любил и с кем они соприкасались. Методично и дисциплинированно работая с воспоминаниями, последователь Аристотеля сумеет справиться и с собственным старением, и с потерей близких и любимых. Аристотель первым из известных нам мыслителей проводит грань между памятью и произвольным припоминанием, осознавая всю важность последнего: из всех живых существ один лишь человек способен намеренно извлекать из недр памяти хранящиеся там сведения. Сократ, пропагандировавший теорию перерождения, выдвинул идею, что познание – это припоминание усвоенного нами в прошлой жизни. Однако Аристотелю было не до умозрительных рассуждений о том, что наша душа уже рождалась в давние эпохи в другом теле. Его интересовало, какие природные задатки для развития имеются у нашего действительного разума и как способствует его созреванию индивидуальный жизненный опыт вкупе с тренировкой памяти и воображения.
Исследованию этой поразительной человеческой способности Аристотель посвятил целый трактат «О памяти и припоминании». Читать его крайне увлекательно – в силу интимности изложения, позволяющей проникнуть в ход мыслей философа. Как и любого из нас, его раздражают навязчивые мелодии и поговорки, которые «упрямо вертятся в голове». Даже если попытаться «отвлечься и не поддаваться, мы снова и снова ловим себя на том, что все равно напеваем или повторяем знакомое и неотвязное». Ему прекрасно известна способность психики блокировать или подавлять воспоминания, а также принимать мнимые за истинные (то, что сейчас называется синдромом восстановленной памяти): «В нашей памяти, очевидно, может храниться не то, что мы припоминаем сейчас, а то, что мы когда-то видели или испытали». Возможно, и у самого Аристотеля в какой-то момент всплывали в памяти переживания, связанные с позабытой на долгие годы детской травмой. Он старается отследить и описать в мельчайших подробностях, как происходит созерцание мысленных картин, рождающихся в его сознании. Мысленные картины – это либо нечто гипотетическое и воображаемое, либо прогноз дальнейшего развития событий, либо случайное или намеренно вызванное воспоминание из прошлого: «без мысленного образа невозможны даже раздумья».
О воображении Аристотель высказывается наиболее обстоятельно в другой своей работе – «О душе». А здесь, в трактате «О памяти и припоминании», для него важнее всего огромная разница между случайным воспоминанием (хотя и оно может быть ценно) и намеренным извлечением из памяти. Запоминать способны и другие животные помимо человека – Аристотель наблюдал, как они учатся за счет повторения на практике: собака, например, помнит, куда идти на прогулке, потому что уже ходила здесь раньше. Однако она не в состоянии предаться целенаправленным воспоминаниям – как ей жилось щенком, где они с хозяином путешествовали прошлым летом, как выглядела ее мать.
Несмотря на всю серьезность аристотелевских рассуждений, я не могу удержаться от улыбки, читая о разнице между произвольным припоминанием и случайным: «Обладать хорошей памятью – это не то же самое, что уметь вспоминать. Вообще говоря, наилучшей памятью могут похвастаться тугодумы, тогда как припоминание легче дается остроумцам и тем, кто схватывает на лету». Способности вспоминать можно развить. Но отмеченная Аристотелем цепкость памяти у «тугодумов» наводит на подозрения, что древнегреческие «рассеянные ученые», как и многие современные профессора, чьи мысли обычно заняты теми или иными высокими материями, тоже с трудом запоминали списки покупок и прочие бытовые мелочи.
Память и припоминание соотносятся с чувствами по-разному. Память, как указывает Аристотель, привязана к физическим ощущениям. Марсель Пруст в первом романе из цикла «В поисках утраченного времени» (1913–1922) ввел термин «непроизвольная память», рассказывая о том, как размоченное в чае печенье «мадлен» пробудило поток воспоминаний о детстве, потому что таким же печеньем его угощала тетушка. Однако за два с лишним тысячелетия до Пруста Аристотель уже четко разграничивал «пробужденные», непроизвольные воспоминания, вызванные чувственными ощущениями (mneme), и сведения о прошлом, которые мы извлекаем намеренно, «произвольным» припоминанием (anamnesis). Второе – способность исключительно человеческая. Это сознательная работа нашего разума, а не бессознательное воздействие ощущений.
Механизм возникновения «прустовских» воспоминаний Аристотель иллюстрирует образным примером: ощущения оставляют отпечаток в нашей душе подобно тому, как перстень оставляет оттиск на воске. Он много размышлял о людях, которых подводит память, – глубоких стариках, маленьких детях, умственно неполноценных. Слабость их памяти он объясняет тем, что часть их сознания, на которую должны воздействовать физические чувства, не удерживает оттиск. Она не похожа на вязкий воск, который, застыв, сохранит отпечаток перстня, – их память больше напоминает стремительный поток (у маленьких детей) или грубую обветшавшую стену (у стариков и людей с особенностями интеллекта). Но в отличие от воспоминаний, пробуждаемых воздействием чувственных стимулов, произвольное припоминание присуще лишь человеку и является его отличительной чертой: «процесс напоминает поиск». Если эту способность развивать и упражнять, она поможет нам в обретении счастья. Она сопряжена с другим сугубо человеческим свойством – умением продумывать свои действия, без которого невозможны правильные поступки и реализация потенциала. На общечеловеческом уровне само изучение истории и идей, выдвигавшихся в прошлом такими мыслителями, как Аристотель, представляет собой коллективное целенаправленное воспоминание, благодаря которому мы постигаем глобальную миссию человечества и намечаем путь в будущее.
Подозреваю, что отец Аристотеля, врач Никомах из Стагиры, питал особый профессиональный интерес к душевным болезням. Аристотель часто демонстрирует знакомство с разными отклонениями, которые мы сегодня называем психическими расстройствами. С исключительным знанием дела он пишет о том, как страдающие галлюцинациями и бредом путают две разные мысленные картины – подлинные воспоминания о прошлом и плод воспаленного воображения. Он ссылается на Антиферона из Орея – «помешанного», который отзывался о своих «мысленных образах словно о происходившем на самом деле», будто «помнил это взаправду». Аристотель говорит и о стрессе, который вызывает ненадежная память у людей меланхолического склада. Его убеждение, что за счет ощущений память тесно связана с физическим телом и что в некотором роде любые мысленные картины представляют собой физическую деятельность, поразительно сближается с открытиями современной нейробиологии. В частности, он говорит о том, как злятся впавшие в тоску, когда «не могут вспомнить желаемое, как ни силятся». Может быть, отец Аристотеля занимался психотерапией, предполагающей припоминание пережитой психологической травмы, и наблюдал отчаяние и досаду пациентов, не способных восстановить полностью вытесненные воспоминания о травмирующем событии?
Живо интересовала Аристотеля и способность внешних образов пробуждать и провоцировать воспоминания. В Ликее был бюст Сократа, который он использовал как учебное пособие. По свидетельству биографов Аристотеля, сам он заказывал статуи своей жены Пифиады и своего друга Гермия после их кончины, а также посвящал им оды. У него имелся портрет матери. В «Поэтике» он говорит о радости, которую испытывает человек, узнавая изображенного и сообщая об этом другим, – и отдельно отмечает познавательное значение подобного узнавания. В трактате «О памяти и припоминании» он исследует «внутренние» образы знакомых нам людей и приходит к выводу, что они не только занимают наши мысли в свободное время – словно живя собственной жизнью, – но и служат «подспорьем для памяти». В пример он приводит одного своего темноволосого ученика по имени Кориск. С мысленным образом Кориска Аристотель обращается так же, как с портретом, – то есть созерцает его и думает о Кориске, даже если давно с ним не встречался в действительности. Вызвать Кориска к жизни в собственном сознании и даже полюбоваться им, когда заблагорассудится, позволяет все та же сугубо человеческая способность к воспоминанию. При этом Кориск может возникнуть перед нашим мысленным взором непроизвольно – без всяких целенаправленных усилий – и представлять собой не столько подлинное воспоминание, сколько образ, рожденный другим чувственным ощущением или другим воспоминанием. В любом случае и подлинный портрет Кориска, и мысленный его образ, к которому Аристотель имел как произвольный, так и непроизвольный доступ, давали философу возможность думать о своем ученике даже в его отсутствие. Описанный Аристотелем психологический механизм вкупе с заблаговременным увековечением любимых и близких образует действенную стратегию противостояния утратам, связанным со смертью.
Над этой главой я работала как раз в то время, когда умирала моя собственная мать – в 90-летнем возрасте, пройдя долгий и насыщенный событиями жизненный путь. И я находила бесконечное утешение в текстах Аристотеля, словно обращенных лично ко мне. Опираясь на аристотелевские этические принципы, я сумела справиться с глубочайшим горем и не дать ему захлестнуть себя, я сохранила спокойствие и бодрость духа, когда во мне нуждались другие. Кроме того, я в очередной раз убедилась, насколько важно прожить жизнь как можно лучше, поскольку жизнь – это величайшая ценность. Присущая всем нам способность к воспоминаниям помогла мне в один из самых тяжелых периодов у больничной койки мамы. И судя по ее теплому отклику – слабому похлопыванию ладони, улыбке, мелькнувшей в переплетении медицинских трубок, – ей эта способность помогала тоже.
Я сознательно принялась вспоминать – как можно подробнее – все счастливые моменты из своего детства, в которых присутствовала мама. Старые фотографии и беседы с другими членами семьи тоже хорошее подспорье, но по-настоящему оживить события прошлого способно только аристотелевское «намеренное воспоминание». Я последовательно вспоминала свои детские годы, дома, куда мы переезжали, каникулы на море в Йоркшире и Шотландии, три свои начальные школы – и передо мной калейдоскопом сменялись картинки, показывающие маму молодой и полной сил. Вот на мой третий день рождения мы танцуем под маленький проигрыватель в ее спальне, звучит только что купленный битловский сингл «She Loves You». А этот восторг до небес – когда она прижимает меня к себе покрепче, и мы катимся с водяной горки в открытом бассейне (мама выговорила сквозь кислородную маску, что это, наверное, в Данбаре). Вот она специально для меня запасается мылом Pears, потому что я обожаю разглядывать мир сквозь этот прозрачный карамельный брусок. А вот мы часами играем в «пушишки» на мосту через быструю речку в йоркширских холмах, и мама подсказывает мне, как закидывать лист папоротника прямо на быстрину, чтобы он сразу вырвался вперед и пришел первым. Вот я с радостным воплем плюхаюсь перед телевизором, потому что сейчас мы с ней будем смотреть «Вместе с мамой». Мой лучший день на кухне – мама, горы теста для печенья и подаренный лично мне новехонький набор формочек в виде цыплят, ангелов и пасхальных зайчиков. В восемь лет, когда мне удалили аппендицит, я, несмотря на жуткую боль, втайне ликовала, что лежу в больнице, ведь мама приходила ко мне каждый день, совсем одна, пока мои братья и сестры были в школе. В кои-то веки мне не требовалось соперничать с ними за ее внимание. Теперь, когда ей оставалось совсем недолго, я записывала по горячим следам эти и другие драгоценные воспоминания, которые сознательно отыскивала в сокровищнице памяти. Они будут утешать меня в дальнейшем пути, который я пройду уже без нее.
Те, кто не рассчитывает на обещанную религией загробную жизнь, воспринимают утрату иначе, чем верующие. Аристотель в загробную жизнь не верил. Однако, несмотря на обвинения в безбожии, он не был атеистом. И даже агностиком в современном понимании. Он просто считал, что небожителей не интересуют людские дела. Отрицая платоновские идеи и выстраивая свою этику на твердом естественнонаучном фундаменте, он лишал религиозное мировоззрение состоятельности. Последователи Аристотеля не опираются в познании природы и законов благополучной жизни на религиозные и метафизические взгляды. Они приверженцы естественнонаучного подхода. Который, впрочем, отнюдь не исключает вероятность существования богов – или наличия по крайней мере в обрядовой стороне религии полезных для человечества составляющих.
Аристотель замечает, что у всех народов боги «состоят под властью царя, потому что люди – отчасти еще и теперь, а отчасти и в древнейшие времена – управлялись царями и, так же как люди уподобляют внешний вид богов своему виду, так точно они распространили это представление и на образ жизни богов». Антропоморфность богов, считает он, обусловлена не чем иным, как ограниченностью человеческого воображения. Кроме того, Аристотель знал, что правители используют религию для укрепления своей власти над подданными: мифологические боги придуманы «для внушения толпе, для соблюдения законов и для выгоды». Аристотелевский бог, в отличие от мифологических, совершенно далек от людей – непреодолимая пропасть между ними исключает любые взаимоотношения, как дружеские, так и властные.
В трудах по физике и метафизике, а также местами в «Никомаховой этике» Аристотель предполагает, что сближению с «богом» способствует созерцание материальной вселенной. По крайней мере это более вероятный способ сблизиться, чем пребывая в убеждении, будто небожители а) подобны людям, но б) повелевают своими смертными «подданными», обладая сверхчеловеческой силой и властью (именно так понимало божественную сущность большинство современников Аристотеля). Сам же философ находил больше божественного в небесных телах, чем в людях. Иногда он называет солнце, звезды и планеты «движущимися по небу божественными телами», «видимыми божественными предметами» или «небесами и самыми божественными из видимых предметов». Отводя центральную роль в своей философской системе движению и изменениям, Аристотель считал, что Бог, сколь угодно далекий, должен быть одним из «перводвигателей», то есть первозданных источников движения, передающих этот импульс остальной Вселенной. Таким образом, Бог – двигатель, но сам он недвижим и неизменен, неподвластен воздействию не только человека, но и других сил или сущностей.
Выясняя, что представляет собой Бог и чем он занимается, Аристотель использует привычный метод исключения и приводит ироничный перечень действий, которые богам не свойственны. В отличие от людей, которые, совершенствуясь, стремятся поступать «правосудно», к Богу понятие этики попросту неприменимо. Он не вступает в деловые отношения, то есть ему негде проявить правосудность при «заключении сделок и возвращении вкладов». Ему не приходится демонстрировать мужество перед лицом неминуемой гибели. А хвалить Бога за умение противостоять дурным влечениям означает унизить его намеком, что такие влечения в принципе могут у него возникать. Нет у Бога и возможности побыть щедрым, поскольку на небесах нет денег и в них никто не нуждается. Аристотель доводит антропоморфность богов до абсурда, предполагая – и тем самым опровергая – наличие у них разменной монеты. Однако чем-то они заниматься должны, особенно учитывая, что в их распоряжении вечность. «Не спят же они, словно Эндимион?» – шутит Аристотель.
В результате этих рассуждений он приходит к выводу, что деятельность Бога должна соответствовать наивысшей из всех добродетелей, равно как и человек достигает наилучшего своего состояния, наиболее добродетельного, а значит, и самого счастливого, когда ведет энергичную мыслительную работу. Именно тогда, когда мы активно размышляем об устройстве мира, выдвигая свои гипотезы, – теоретизируем, живем созерцанием, – мы и сближаемся с Божественным. Аристотелю наверняка не раз намекали, чем может обернуться отождествление человеческой мыслительной деятельности с Божественной, судя по тому, как настойчиво он призывает «не следовать увещеваниям “человеку разуметь человеческое” и “смертному – смертное”». Человек, по крайней мере в течение того короткого времени, когда он предается размышлениям об интересующих его материях и тем самым достигает абсолютного счастья, получает возможность ненадолго приобщиться к тому, чем аристотелевский Бог занимается постоянно.
Наибольшей известностью из всего, что Аристотель когда-либо писал о Боге, пользуются строки из Книги двенадцатой (или «Лямбды», поскольку в рукописях эти трактаты нумеровались буквами греческого алфавита) «Метафизики». Текст ее крайне сложен, но основная мысль ясна. «Бог» – это актуализированная мысль, или мысль в действии, которой мы, люди, какое-то время можем наслаждаться. Она тождественна чистому счастью или удовольствию. Размышления о высоких материях, требующие от нас наибольшей отточенности ума, временно превращают нас в «богов» или позволяют прикоснуться к Божественному. В актуализированной мысли заключается наша жизнь, это и есть «бог». Но если сами мы существа преходящие и биологический наш срок ограничен, то «бог» – это жизнь наиболее добродетельная и вечная. «Мы говорим поэтому, что Бог есть вечное, наилучшее живое существо, так что ему присущи жизнь и непрерывное и вечное существование, и именно это есть Бог».
Этот постулат может показаться слишком мистическим по сравнению с прагматичными, полными житейской мудрости материалистическими аспектами философии Аристотеля, которые я разбираю в своей книге. И тем не менее на глубинном уровне концепция «бога» как вечной мысли или познания непостижимым образом предвосхищает идеи самых выдающихся умов нашего времени. В частности, завершающие строки популярнейшей «Краткой истории времени» (1998) звучат так, словно их диктовал Стивену Хокингу сам Аристотель: «Если мы действительно откроем полную теорию, то со временем ее основные принципы станут доступны пониманию каждого, а не только нескольким специалистам. И тогда все мы – философы, ученые и просто обычные люди – сможем принять участие в дискуссии о том, почему так произошло, что существуем мы и существует Вселенная. И если будет найден ответ на такой вопрос, это будет полным триумфом человеческого разума, ибо тогда нам станет понятен замысел Бога»[44].
Как же быть последователю Аристотеля, считающему, что человек приобщается к Божественному посредством упражнения мысли и познания Вселенной, когда приходится иметь дело с официальной религией? В отличие от Платона, Аристотель не касается набожности – по крайней мере в своих этических трудах. Поскольку свое этическое учение он строит на естественнонаучном, а не богословском фундаменте, это неудивительно. И все же в других своих трактатах он местами высказывается в одобрительном ключе по поводу вознесения хвалы богам, поскольку такие обряды обладают определенным положительным воздействием (не только социальным) и служат, среди прочего, разновидностью общественного досуга. Такая позиция ощутимо облегчает жизнь: даже не «веря» в Бога в общепринятом смысле, вы все равно можете бывать в церкви, мечети, синагоге, храме, когда вам или вашему кругу необходима поддержка и единение.
В «Политике» Аристотель исходит из того, что государство, обеспечивая согражданам наиболее благоприятствующую для процветания обстановку, должно заботиться и о культах богов. Он одобряет, в частности, «сообщества, [которые], видимо, возникают ради удовольствия, например тиасы [религиозные общества] и братства эранистов; их цель – жертвенные пиры и пребывание вместе». Он считает, что в правильно управляемом государстве у сограждан есть возможность собираться, чтобы «совершать торжественные жертвоприношения, оказывая почести богам и предоставляя самим себе отдых, сопровождаемый удовольствием. Как можно заметить, древние торжественные жертвоприношения и собрания бывали после сбора плодов, словно первины в честь богов; действительно, именно в эту пору имели больше всего досуга». Объединяя в одной рекомендации и неустанную пропаганду прогулок, и взгляды потомственного медика, и явное стремление найти что-то полезное в традиционных обрядах, Аристотель советует разумному законодателю предписать беременным «заботиться о своем теле – не предаваться безделью, не питаться скудной пищей», а для физической нагрузки «ходить ежедневно на поклонение божествам, в чьем ведении находятся роды».
Совсем другое дело, не встречающее одобрения у философа, – неискоренимые предрассудки и суеверия. Аристотель наверняка согласился бы со своим собратом-перипатетиком Теофрастом, который описал нелепые страхи суеверного человека в сборнике поучительных зарисовок под названием «Характеры». Этот карикатурный персонаж до дрожи боится приблизиться к роженице, встретить помешанного или припадочного. Первобытные табу, относившие перечисленных людей к распространителям подлинной заразы (miasma), представлялись ликейским рационалистам смехотворными. В своих собственных трудах Аристотель часто упоминает суеверия – принимаемые невеждами на веру ненаучные толкования различных явлений, на самом деле вполне поддающихся эмпирическому познанию. Однако объединение людей в пиршественные братства во славу одного из богов или героев, равно как и полезные беременным неспешные шествия к святилищу Артемиды (чтобы совершить подношение богине, ведавшей всем, что связано с женской физиологией), – принципиально иная сторона религии. Аристотель явно не усматривает в этих конструктивных обыденных проявлениях никакого вреда.
Но это не значит, что теперь дилеммы исчерпаны. Если я, будучи последовательницей Аристотеля, не имею никакого желания читать молитвы и принимать участие в нецелесообразных, на мой взгляд, обрядах, как мне относиться к тем многочисленным людям, которые этим занимаются? Этот вопрос сильно меня мучил отчасти потому, что большинство моих родных верят в Бога и исповедуют ту или иную форму протестантизма. Среди моих ближайших друзей немало католиков – а также правоверных иудеев, мусульман, индусов и сикхов. Многие из них ведут добродетельную жизнь, придерживаясь этических принципов, схожих с моими, и их вера им в этом помогает. В мире, в котором я живу, верующих больше, чем неверующих, и значительная их часть считает, что Бог или боги принимают непосредственное участие в человеческих судьбах. Если верующие не навязывают никому свои взгляды, не пытаются теократическим путем подменить в законодательстве и гражданской сфере светскую основу всеобщего стремления к счастью религиозной, не оспаривают мое право мыслить иначе и стремиться к счастью без веры в богов, мне стоит считаться с религиозными убеждениями сограждан и воздерживаться от оценочных суждений применительно к чужой вере. У нас нет ни одного свидетельства, что Аристотель когда-либо поступал иначе.
Обходиться без веры в Бога или богов, способных вмешаться в человеческие дела, и тем более без всякой надежды на посмертное бытие особенно тяжело, когда мы переживаем нелегкие времена. Многие из современников Аристотеля, включая представителей македонской царской семьи, вступали в тайные мистические секты в надежде обрести с их помощью бессмертие. Кого-то молить о помощи свыше побуждает серьезная беда, но сильнее всего эта тяга у умирающих и тех, кто готовится к смерти близких. Желание поверить в чудесное лекарство или в блаженную жизнь на том свете может настичь даже самого рационального агностика. Здесь нет ничего плохого. Любое утешение, которое облегчит душевные муки, будет кстати. И все же, осознав и смело признав бесповоротность смертности, мы можем сделать свою жизнь бесконечно более яркой и полнокровной. Кроме того, расчет на то, что сознание в момент гибели физического тела попросту угаснет и прекратит работу, словно отключенный от сети прибор, имеет свои преимущества. Поскольку вместе с перспективой дальнейших радостей смерть уносит с собой боль и страдания.
Для Аристотеля весь смысл заключен в самой жизни. Свою собственную он посвятил размышлениям о том, что такое бытие – растений, животных, рыб, птиц и человека. Проводя свой знаменитый «цыплячий» эксперимент, он с живейшим интересом наблюдал, как развивается птенец с того момента, как снесено яйцо, до исполнения вылупившимся цыплятам нескольких дней от роду. Ежедневные записи, которые он делал в ходе эксперимента, представляют собой образец точнейшей научной прозы на грани чистой поэзии:
Около двадцатого дня цыпленок уже издает звуки и двигается внутри, если, открывши яйцо, подвигать его; он становится уже оперенным, когда после двадцати дней происходит вылупление из яйца. Голову цыпленок держит под правым бедром у паха, а крыло над головой; в это время видна и похожая на хорион [плаценту] оболочка, лежащая за крайней оболочкой скорлупы.
Этот пиетет перед жизнью, а также уверенность, что терпение и нравственная работа над собой помогут справиться даже с самыми мучительными переживаниями, обусловливал у Аристотеля неприятие самоубийства.
Ранние христиане, пытавшиеся приспособить учение Аристотеля к своим нуждам и снизить познавательную ценность его мировоззрения, отводящего центральную роль нравственно ответственному человеку, опустились до мистификации. Они утверждали, будто философ свел счеты с жизнью, признав перед тем причастность Господа к физическому устройству мира – то есть якобы отрекся разом от всех своих принципов, как этических, так и научных. По их легенде, он утопился в проливе Эврип, отделяющем Халкиду от материковой Греции, отчаявшись из-за неспособности найти научное объяснение «стоячим волнам», возникающим в узком морском рукаве во время приливов, и в последние свои минуты преклонился перед загадочной Божественной силой, которую его разум постичь так и не сумел. Но это не более чем пропагандистские небылицы.
Аристотель рассматривал самоубийство с точки зрения побудительного мотива, который представляет собой отрицание, желание сбежать от «бедности, сердечных мук, боли». Определенную категорию самоубийц, по наблюдениям философа, составляют люди, натворившие много зла, – они кончают с собой, оказываясь не в силах больше выносить груз прошлого и общественное осуждение: «А те, кто много совершили ужасных поступков и ненавистны за порочность, бегут из жизни и убивают себя». Действия самоубийцы нельзя назвать взвешенным выбором оптимального решения в сложившихся обстоятельствах, которое принимает ответственный рассудительный человек, – это не что иное, как слабость, капитуляция перед трудностями. Аристотель склонен согласиться здесь с афинским законом, который хоть и не признает самоубийство преступлением, но и не санкционирует.
На протяжении веков философы исследовали феномен сведения счетов с жизнью. Те, кто, разделяя точку зрения Аристотеля, не приемлет суицид (например, Платон и Кант), рассматривают самоубийцу в контексте четырехсторонних взаимоотношений – с самим собой, с окружающими и с Богом. Однако Аристотеля, судя по сказанному в другой главе «Никомаховой этики», интересуют исключительно взаимоотношения человека с обществом. На его взгляд, тот, «кто в гневе поражает себя по своей воле», совершает преступление и наносит своим поступком удар обществу. Оно теряет одного из своих членов, а поскольку все мы несем ответственность перед ближайшим окружением, то потеря остается на совести самоубийцы[45]. Самоубийство – это все равно что убийство, если у покончившего с собой имеются любящие близкие или те, кто от него зависит (даже если это посторонние граждане). Между тем примечательно, что Аристотель называет «поступающими неправосудно» лишь тех, кто расстается с жизнью в состоянии аффекта. Неизвестно, причислил бы он сюда самоубийства обдуманные и подготовленные, совершенные людьми умирающими или считающими себя обузой.
Аристотель нигде не дает понять, как он отнесся бы к самоубийству или эвтаназии смертельно больного. Выступи он против, сегодня бы обязательно нашлись желающие разъяснить ему право неизлечимо больного, находящегося в здравом уме и твердой памяти, уйти из жизни с достоинством и без боли. Но это отдельная категория, а в остальных случаях специалисты по работе с суицидальными пациентами подчеркивают, что зачастую самоубийство действительно совершается под влиянием минутного порыва и потому не может считаться намеренным. Таким образом, оно абсолютно несовместимо со стройной аристотелевской концепцией правосудных добродетельных поступков, ведущих к прекрасной жизни. Мысли о самоубийстве в моменты глубоких переживаний – особенно из-за потерь или разрыва отношений – посещают многих из нас. Однако последователь Аристотеля сознает, что все меняется и что будущее содержит потенциал для счастья, в котором когда-нибудь растворится нынешнее горе. Эта уверенность в неизбежных переменах к лучшему помогла реализовать себя в полной мере Аврааму Линкольну, всю жизнь боровшемуся с депрессией и несколько раз оказывавшемуся на грани самоубийства. Вот так, совершенно по-аристотелевски, он обращался в 1862 г. к молодой женщине, недавно потерявшей отца:
С глубокой скорбью узнал я о гибели вашего доброго и храброго отца и особенно о том, что ваше юное сердце разрывается так, как нечасто увидишь в подобных случаях. В нашем многострадальном мире никто не избегнет печали, но молодым горе особенно мучительно, поскольку застигает их врасплох. Старые привыкают ждать его и готовиться. Надеюсь своим письмом несколько облегчить ваши нынешние страдания. Полное избавление придет лишь со временем. Сейчас вы даже помыслить не в силах, что когда-нибудь вздохнете свободно, разве не так? Но это заблуждение. Вы непременно будете счастливы снова. Помните об этом, поскольку это истинная правда, и печаль начнет понемногу отступать. Я достаточно пережил и знаю, о чем говорю, – поверьте мне, и вам тотчас же станет легче. Душевные муки постепенно уступят место теплой светлой памяти о дорогом отце – самому чистому и святому чувству, что вы когда-либо испытывали.
Сохраняя уверенность, что душевно-эмоциональное состояние непременно изменится, последователь Аристотеля сумеет перебороть суицидальный порыв и выкарабкаться, каким бы сложным в данной ситуации ему это ни казалось.
Перемены происходят постоянно. Во всех своих трудах Аристотель на образных примерах показывает, как, несмотря на изменение или исчезновение составляющих частей, а иногда и полную метаморфозу, целое все равно сохраняется. Одними и теми же буквами алфавита, например, можно, по-разному складывая их в слова, записать как трагедию, так и комедию. В природе все непрестанно и неизбежно рождается, умирает и разлагается на составляющие, внося тем самым свою лепту в появление на свет новых существ. Однако Аристотель, и это немаловажно, сознает разницу между органической репродукцией и круговоротом веществ, при котором облака проливаются на землю дождем, а тот со временем снова испаряется в атмосферу и образует облака. В отличие от дождя и облаков, «люди и животные не возвращаются к своему прежнему облику, и одно и то же существо не способно переродиться заново». Если вы умерли, то умерли. Но и здесь есть утешение. Нигде не сказано, что, раз на свете жил ваш отец, непременно должны были родиться и вы. Вас попросту могли не зачать. Но коль скоро вы существуете, один замечательный факт точно не вызывает сомнений: ваш отец наверняка появился на свет прежде вас. Ваш отец (как и ваша мать) участвовал в бесконечном процессе передачи разумной человеческой жизни из поколения в поколение. Он существовал. Он жил. Он внес свой вклад. Эта жизнь свершилась – никто и ничто ее не отменит.
И наконец, все мы можем утешаться одним из самых красивых изречений Аристотеля. Он предлагает считать, что непрестанное воспроизводство, которое мы наблюдаем в природе – и к которому относится в том числе непрерывная смена поколений у людей, есть «найденный Богом способ сотворения вечной жизни». Желая видеть Вселенную вечной, Бог максимально приближается к этому, «сделав возникновение безостановочным». Тем самым он сообщает всей истории Вселенной, а значит, истории человечества и каждого из нас, абсолютную цельность и непрерывность: «Ведь именно так бытие больше всего может быть продолжено, потому что постоянное возникновение ближе всего к вечной сущности».
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК